Степанов принес икру в стеклянной банке, кусок копченого брюшка (зовут его здесь теша), достал из своего шкафчика ложку. Что-то говорит, суетится, улыбается так, будто друга любимого встретил. На краю стола в пергаментной бумаге лежит завернутый балык (Степанов и на холодильник успел сбегать) — это корреспонденту с собой даст. «Прошу продегустировать!» — скажет. А если тот будет отказываться, добавит: «Мы люди простые, у нас душевное гостеприимство, обидите». Вручит. В гостиницу сам отнесет в крайнем случае. Корреспондент пробует икру, кивает, усмехается — говорит, наверное, что вкусная икра. К столу потихоньку приблизился мастер икряного цеха, однорукий старикашка Сернин, кланяется, и Степанов познакомил его с корреспондентом. Смешно: как в самодеятельности разыгрывают. А мне обидно. Почему? Что дурачат его? Что не смотрит на меня? А зачем ему смотреть?.. Опять я… Нет, пожалуй, лишь очень старым женщинам бывает все равно. Постарею — сама узнаю… Он сейчас глянет. Он уже глядит искоса, одним глазом… Мне бы успеть отвернуться, чтобы не глаза в глаза… Нехорошо. Подумает, что нахалка. Он поднял голову, чуть улыбнулся, как прежде, и рукой показал на икру и тешу. Это он приглашает к столу. Так просто, будто мы старые знакомые: «Попробуйте, это вкусно». А что, взять и подойти. Сказать «Здравствуйте!», сесть напротив (там как раз свободная табуретка), протянуть руку и познакомиться. Рука только грязная и как деревянная от соли. Он кивнул. Зовет. Сейчас пойду. Вот уже сердце заколотилось, лицо обожгла кровь. Сейчас… Шагну. Главное — первый шаг. Шагнула… И сразу показалось, что стих грохот на плоту, остановились вагонетки, пригас электрический свет, примолкла вода под досками, даже сирена с катера пропищала комариком. И еще показалось: все люди на плоту повернулись в мою сторону, замерли, ожидая… Чтобы потом разом захохотать, загреметь, задвигаться. Сказать мне такие слова, после которых я уже никогда никому не гляну прямо в глаза… Я быстро сделала другой шаг, круто повернув себя к пустой бочке, у которой лежала гора сваленной с вагонетки рыбы. Плот ожил, заработал во всю свою силу, заплескалась вода под досками, в горячее лицо пахнула сырость моря. Все стало как всегда. Я работала. Только руки дрожали, будто я украла что-то. И голову поднять не могла. А ноги сделались просто чугунными: всегда так — чуть застыжусь — тяжестью наливаются. Минута, другая, третья… Вот я уже понимаю, что все мне почудилось. Никто не смотрел, не замирал. Это так сильно ударила в голову кровь, и я оглохла… А он сейчас уйдет. Встал, слушает Степанова. Тот взял его слегка под руку. Пошли. Нет, не к выходу в поселок. К приплотку, где стояли катера и бились о бревна кунгасы с рыбой. Стыдно. Как девочка-школьница. Умеют же другие бабы подойти, сказать что-нибудь смешное, заговорить. Так, между прочим. И у меня получалось, даже хорошо…
Он опять стоит ко мне лицом — отвернулся от ветра, наверное, — за его спиной пенится, вздымается и надает вода. Коричневая, тяжелая вода. У берега она всегда здесь такая. Чистая в большом море, да кто ей рад? Он стоит в кепке, куртке, узких брюках — ни на кого не похожий здесь, слишком прямой, слишком опрятный. Степанов, как кряжистый горбун, вращается вокруг него, взмахивает руками-ухватами, тянется к его уху и, прикрывая рот ладонью, что-то кричит. Но стонут чайки, все грохочет, шумит… И мне кажется, что он смотрит лишь на меня и ничего не слышит. Вот если я заговорю, даже шепотом, он услышит, поймет… Слушай, расскажу о себе. Ты услышишь? Ты не уйдешь, пока я буду говорить?
Сначала про сезонниц немножко, ладно? Это несчастье — сезонницы, я так думаю. Муж жену не отпустит, жених — невесту. Мать дочку держит из последних сил.