Кирсанов сказал, что он очень внимательно исследовал больную и совершенно согласен с Карлом Федорычем, что болезнь неизлечима; а агония в этой болезни – мучительна, да и вообще каждый лишний час, проживаемый больною, – лишний час страдания; поэтому он считает обязанностью консилиума составить определение, что, по человеколюбию, следует прекратить страдания больной приемом морфия, от которого она уж не проснулась бы. С таким напутствием он повел консилиум вновь исследовать больную, чтобы принять или отвергнуть это мнение. Консилиум исследовал, хлопая глазами под градом черт знает каких непонятных разъяснений Кирсанова, возвратился в прежний, далекий от комнаты больной, зал и положил: прекратить страдания больной смертельным приемом морфия.
Когда составили определение, Кирсанов позвонил слугу и попросил его позвать Полозова в зал консилиума. Полозов вошел. Важнейший из мудрецов приличным, грустно-торжественным языком и величественно-мрачным голосом объявил ему постановление консилиума.
Полозова хватило как обухом по лбу. Ждать смерти хоть скоро, но неизвестно, скоро ли, да и наверное ли? и услышать: через полчаса ее не будет в живых – две вещи совершенно разные. Кирсанов смотрел на Полозова с напряженным вниманием: он был совершенно уверен в эффекте, но все-таки дело было возбуждающее нервы; минуты две старик молчал, ошеломленный: «Не надо! Она умирает от моего упрямства! Я на все согласен! Выздоровеет ли она?» – «Конечно», – сказал Кирсанов.
Знаменитости сильно рассердились бы, если б имели время рассердиться, то есть, переглянувшись, увидеть, что, дескать, моим товарищам тоже, как и мне, понятно, что я был куклою в руках этого мальчишки, но Кирсанов не дал никому заняться этим наблюдением того, «как другие на меня смотрят». Кирсанов, сказав слуге, чтобы вывести осевшего Полозова, уже благодарил их за проницательность, с какою они отгадали его намерение, поняли, что причина болезни нравственное страдание, что нужно запугать упрямца, который иначе действительно погубил бы дочь. Знаменитости разъехались, каждая довольная тем, что ученость и проницательность ее засвидетельствована перед всеми остальными.
Наскоро дав им аттестацию, Кирсанов пошел сказать больной, что дело удалось. Она при первых его словах схватила его руку, и он едва успел вырвать, чтоб она не поцеловала ее. «Но я не скоро пущу к вам вашего батюшку объявить вам то же самое, – сказал он, – он у меня прежде прослушает лекцию о том, как ему держать себя». Он сказал ей, что он будет внушать ее отцу и что не отстанет от него, пока не внушит ему этого основательно.
Потрясенный эффектом консилиума, старик много оселся и смотрел на Кирсанова уже не теми глазами, как вчера, а такими, как некогда Марья Алексевна на Лопухова, когда Лопухов снился ей в виде пошедшего по откупной части. Вчера Полозову все представлялась натуральная мысль: «Я постарше тебя и поопытней, да и нет никого на свете умнее меня; а тебя, молокосос и голыш, мне и подавно не приходится слушать, когда я своим умом нажил два миллиона (точно, в сущности, было только два, а не четыре) – наживи-ка ты, тогда и говори», а теперь он думал: «Экой медведь, как поворотил; умеет ломать», – и чем дальше говорил он с Кирсановым, тем живее рисовалась ему, в прибавок к медведю, другая картина, старое забытое воспоминание из гусарской жизни: берейтор Захарченко сидит на Громобое (тогда еще были в ходу у барышень, а от них отчасти и между господами кавалерами, военными и статскими, баллады Жуковского), и Громовой хорошо вытанцовывает под Захарченкой, только губы у Громобоя сильно порваны, в кровь. Полозову было отчасти страшновато слышать, как отвечает Кирсанов на его первый вопрос:
– Неужели вы в самом деле дали бы ей смертельный прием?
– Еще бы! Разумеется, – совершенно холодно отвечал Кирсанов.
«Что за разбойник! Говорит, как повар о зарезанной курице».
– И у вас достало бы духа?
– Еще бы на это не достало, – что ж бы я за тряпка был!
– Вы страшный человек! – повторял Полозов.
– Это значит, что вы еще не видывали страшных людей, – с снисходительной улыбкой отвечал Кирсанов, думая про себя: «Показать бы тебе Рахметова».
– Но как же вы повертывали всех этих медиков!
– Будто трудно повертывать таких людей! – с легкою гримасою отвечал Кирсанов.
Полозову вспомнился Захарченко, говорящий штаб-ротмистру Волынову: «Этого-то вислоухого привели мне объезжать, ваше благородие? Зазорно мне на него садиться-то».
Прекратив бесконечные все те же вопросы Полозова, Кирсанов начал внушение, как ему следует держать себя.