Над кроватью висели картинки и записочки. Встав на колено, я принялся их читать. Это были цитаты, стихи, газетные вырезки, а также рецепты разных блюд и фотографии, которые Ханна находила в газетах и журналах. «Ленту синюю весны развевает ветер», «Тень облаков скользит по полю» — все стихи были посвящены природе, а картинки и фотографии запечатлели светлую весеннюю рощицу, расцветший луг, палую осеннюю листву, одинокие деревья, иву над ручьем, вишню со спелыми красными ягодами, рыжий и оранжевый пламень осеннего каштана. На газетной фотографии юноша и пожилой мужчина в темных костюмах обменивались рукопожатием; в юноше, который слегка кланялся пожилому человеку, я узнал себя. На празднике по случаю вручения аттестата зрелости я получил от директора гимназии еще и особую награду. Это было задолго до того, как Ханна уехала из нашего города. Не могла же она тогда выписывать нашу городскую газету, она же не умела читать! Так или иначе, она каким-то образом узнала об этой фотографии и достала ее. Значит, моя фотография была у нее и во время судебного процесса? Я опять почувствовал в горле комок.
— Она научилась читать благодаря вам. Она брала из библиотеки книги, которые вы наговаривали на кассеты, и следила по тексту — фраза за фразой, слово за словом. Ей так часто приходилось останавливать магнитофон, включать и выключать его, перематывать пленку вперед и назад, что техника не выдерживала; она то и дело отдавала магнитофон в ремонт, а поскольку для этого каждый раз требовалось специальное разрешение, я вскоре догадалась, в чем дело. Сперва госпожа Шмиц ничего не хотела рассказывать, но когда она начала учиться писать, ей понадобились прописи — она попросила меня достать их и уж больше ничего не скрывала. А кроме того, она гордилась своими успехами, и ей хотелось с кем-то поделиться.
Пока она рассказывала все это, я вновь встал на колено, рассматривая картинки, записки, вырезки и борясь со слезами. Когда я повернулся и сел на кровать, она сказала:
— Она так ждала, что вы ей напишете. Ведь передачи она получала только от вас. Когда приходила почта, она всегда спрашивала: для меня что-нибудь есть? Она имела в виду письмо, а не посылку с кассетами. Почему вы ей ни разу не написали?
Я опять промолчал. Да я и не сумел бы ничего сказать, только промычал бы что-то невразумительное и расплакался.
Подойдя к полке, она взяла банку из-под чая, потом сунула руку в карман костюма, достала оттуда сложенный лист бумаги.
— Госпожа Шмиц оставила мне письмо, что-то вроде завещания. Я прочту лишь то, что касается вас. — Развернув листок, она прочитала: — «В лиловой банке для чая лежат деньги. Отдайте Михаэлю Бергу. Вместе с семью тысячами марок, которые есть на моем счете в сберкассе, их нужно переслать той женщине, что спаслась с матерью от пожара в церкви. Пусть она решит, что с ними делать. И передайте ему от меня привет».
Мне она никакой весточки не оставила. Решила меня обидеть? Или наказать? А может, ее охватила такая душевная усталость, что силы у нее нашлись сделать и написать лишь самое необходимое?
— Какой она была все эти годы? — Я подождал, пока смог говорить дальше. — И какой была в последние дни?
— Долгие годы она жила здесь будто в монастыре. Будто сама выбрала затворничество и добровольно подчиняется всем здешним порядкам, а довольно однообразную работу считает чем-то вроде медитации. К другим женщинам она относилась дружелюбно, но держалась особняком, пользуясь у них уважением. Я бы даже сказала — авторитетом: у нее просили совета, когда возникали проблемы, к ней же обращались при спорах и слушались ее решений. Но несколько лет назад она сдалась. Раньше она следила за собой; она была плотно сложена, но не поправлялась, отличалась предельной чистоплотностью. А тут начала есть без разбора, реже мылась, потолстела, от нее стало пахнуть. Однако при этом она не производила впечатление человека недовольного, несчастного. Скорее казалось, что ей теперь и монастыря было мало, словно в этом монастыре все еще слишком суетно, слишком много разговоров, а потому нужно стремиться к более суровому затворничеству, к большему одиночеству, когда вообще никого не видишь, а следовательно, не важно, во что одеваешься, как выглядишь и как пахнешь. Нет, она не сдалась, надо, пожалуй, сказать иначе. Она заново переосмыслила для себя то место, в котором находилась, чтобы оно больше соответствовало ее представлениям, но другим женщинам это уже не импонировало.
— А в последние дни?
— Она была такой же, как всегда.
— Я могу ее увидеть?
Она кивнула, но осталась сидеть.