Евгений Иванович остановился, согнал улыбку с лица, глядя на носки своих сапог, переждал шум, заговорил по-учительски размеренно, сразу впадая в привычный тон:
- Наука может сделать жизнь человека удобной - самолеты, телефоны, радиостанции, телевизионные установки... Удобно! Но удобная жизнь еще не значит счастливая. Счастье может быть только тогда, когда человек заставит себя быть добрым, а не злым, благожелательным, а не завистливым, справедливым, а не бессовестным. Секрет счастья в самом человеке, в его внутреннем мире. Наука во внутренний мир вкладывает лишь знания, а этого недостаточно. Искусство же, культура в чем-то меняет душу. В чем-то, а не во всем. Так мне кажется... Поэтому... Поэтому, раз мне предоставили выбор, я выбрал "лириков".
Сторонники "лириков" проводили Евгения Ивановича аплодисментами, а я, глядя в его широкую, ссутулившуюся спину, снова подумал о том, что мало знаю этого человека, проработавшего со мной бок о бок десять лет, - никогда не говорил с ним по душам, не было откровенности между нами: и чужим не посчитаешь, и близким не назовешь.
Учителя кончили голосовать. На сцену класс за классом полезли ученики - последние споры, жестикуляция возле урн, шум.
Поздно вечером, как обычно, я задержался в школе.
Предо мной лежала папка, куда были вложены первые листы: тексты деклараций, подсчеты голосов - итоги трехдневного спора. Большинство получили "лирики" - быть может, потому, что на их стороне оказался директор...
Я глядел на бумаги - всего четыре листка, но теперь с каждой неделей в эту папку будут ложиться новые документы, она распухнет, станет своего рода летописью, отмечающей страсти, увлечения, столкновения... Летопись начата, а конца ей, надеюсь, не будет.
Жалко, что все бесчисленные споры отшумели в стенах школы и не оставили следа. Если бы их как-то записать, пусть не целиком, частично, намеками. С каким удовольствием я бы рылся сейчас в таких записях, сколько бы нового узнал о своих учениках, какие бы, наверно, неожиданные характеры открыл, каким бы прозревшим встал после этого из-за стола. Надо думать...
Надо о многом подумать... На днях начнем спор о смертных и бессмертных душах. Могут упрекнуть: не тянете ли вы к идеализму? К идеализму?.. Нет, к идеалам! А это разные вещи!
В мире давно существует один неразрешенный вопрос: "Для чего живет человечество?" Для чего оно строит города, изобретает машины, создает памятники искусства, мечтает вырваться не только к ближайшим планетам, но и за пределы солнечной системы? Для чего? Бесстрастный естествоиспытатель ответит: человек - не что иное, как особая форма существования белковых веществ, в этом он сходен с кроликом, с папоротником, с деревом, с мухой, с простейшей амебой; основа одна, отличие только в сложности: амеба существует ради существования, человек в конце концов живет ради того, чтобы жить, лишь сам процесс жизни его намного сложней, чем у амебы. Стоит преклонить колени перед этим, в общем-то правильным, научным постулатом, принять его к руководству, и у человека пропадет охота проникать в секреты природы, изобретать новые машины, развивать искусство, человек перестанет быть человеком! А он верит в свое высокое призвание, видит перед собой великие щели, открывает, проникает, мечтает - высокие идеалы двигают его жизнь вперед. Математической формулой или бесстрастным выводом естествоиспытателя не объяснишь существование людей, где созидающий дух поднялся над многоликими превращениями белковых тел.
Я за высокие идеалы! Хочу, чтоб каждый из моих учеников мечтал чем-то обессмертить свою душу, мечтал и верил, что это возможно.
Передо мной тощая папка, начало большой летописи. То, о чем я сейчас думаю один в тихой, опустевшей школе, завтра выложу перед учителями. Сейчас они - моя сила, мои помощники. Кому-то из них суждено продолжать начатое, кто-то продолжит... Уйду я, забудут меня, а что-то мое, пусть неприметно маленькое, будет жить среди людей. Я тоже мечтаю о бессмертии своей души. Пусть упрекают меня в идеализме...
Телефонный звонок оборвал мои мысли.
- Я слушаю...
- Анатолий Матвеевич... - Голос сначала показался мне незнакомым. - Говорит Ващенков. Не зайдете ли ко мне сейчас. Очень нужно.
Трубку повесили.
19
Меня ждали трое: Ващенков, Лубков и Костя Перегонов.
Костя сидел, поджав под диван ноги, он метнул на меня взгляд, опустил ресницы, смутился.
Лубков, по обыкновению, пружиняще ходил по кабинету, скрипел сапожками, колыхал просторными бриджами. Что-то парадное чувствовалось в его выправке, в том, как держал подбородок, как выставлял вперед грудь. На секунду он остановился, оглядел меня и снова зашагал.
Ващенков был угрюм, его крупные руки с вздувшимися венами устало лежали на столе. Кивком он пригласил меня садиться.