Так Чосер, осознав всю характерность созданного им образа батской ткачихи, расширил ее роль в одной из главных поэм, добавив туда еще несколько стихов, а позднее упомянул ее в рассказах Студента и Купца, сделав тем самым ее образ еще более ярким и запоминающимся. Вообще осознание важности того или иного персонажа уже после его создания для художника не редкость, не редкость и отношение к нему как к живому человеку. Поэтому в стихотворном послании другу Чосер пишет:
“Кентерберийские рассказы” отличают полнота и содержательность, и потому персонажи книги становятся живыми людьми, переходя в живую жизнь, точно так же как перешли в его творение некоторые из его современников. Так, трактирщик Гарри Бэйли – это действительно существовавший и хорошо известный лондонцам хозяин постоялого двора в Сайтворке, образу повара приданы черты некоего Роджера из Вэра, имевшего кличку Вэрский Боров. Это действительно был повар, и повар знаменитый. А в “Общем прологе” Чосер проезжается насчет некоего юриста, с которым был в натянутых отношениях:
Употребленное здесь поэтом слово “pynche” – явная отсылка к фамилии субъекта, которого Чосер недолюбливал, – Томаса Пинчбека. Похоже, Чосер намеренно стирает грань между искусством и жизнью, рушит или игнорирует существующие между ними преграды. Сама незаконченность книги, непоследовательный характер повествования – суть проявления сходства с жизнью как она есть.
Вот почему в книгу как непосредственное действующее лицо включен и автор. Прием этот не нов, оба – и Ленгленд, и Гауэр использовали в творчестве детали автобиографии. Но никому до Чосера не удавалось сделать образ автора в поэме таким существенным и выразительным. Автор появляется как один из паломников. Юрист, также направляющийся в Кентербери, так отзывается о поэзии Чосера:
К поэту обращается и Гарри Бэйли тоном не слишком уважительным:
Чосер рисует себя в образе дородного, рассеянного и даже туповатого увальня – это обычный его комический прием, маска, которая должна обезоружить критиков и отвести от поэта их удары. Но рассказы, написанные как бы от лица поэта, скорее озадачивают. Первый рассказ – “О сэре Топасе” – пародирует слабость некоторых английских романов. Второй – “Рассказ Мелибея” – представляет собой пространный прозаический перевод французской аллегории на тему “терпения” или “сдержанности”. Такой рассказ, сочиненный для других целей, мог быть создан и ранее, однако включенный в книгу, он добавляет повествованию убедительности, делая его более “жизненным”.
Однако жизнь не стоит на месте. Как ни искушает мысль, что “Кентерберийские рассказы” есть проявление натурализма и наивного зачаточного реализма, созвучного младенческому состоянию языка (свежего, как любимая Чосером маргаритка), поддаваться ей не стоит. Книга занимает определенное место в ряду прочих артефактов того времени и может быть правильно понята и оценена лишь в связи с ними, например, в связи с изобразительным искусством при дворе Ричарда, искусством, в котором тогда по-новому проявился интерес к детализации одновременно с интересом к многофигурным композициям; так на гобеленах конца XIV века мы видим жанровые сцены, в которых действуют толпы народа, а наряду с этим отдельно стоящие и весьма тщательно и детально изображенные фигуры; в рукописных рисунках того времени особенный упор делается на фон – пейзажный или состоящий из предметов архитектуры; и живопись, и скульптура большое внимание начинают уделять портретам, индивидуальным особенностям лица, выражению эмоций, таких как скорбь или воодушевление. В алтарной росписи того времени, как мы можем заключить по сохранившейся росписи Норвичского собора, изысканная узорчатость не заслоняет новой выразительности деталей и индивидуальности лиц. Новизна этих достижений не повлияла на “Кентерберийские рассказы” впрямую, но дает нам основания считать и это произведение причастным общей тенденции времени.