Зинченко, сидя на полу, отчетливо прочитал эти мысли сына, и тоска, наполнившая рот гадостной слюной, накрыла его всего. Он не понимал своих детей, он их не чувствовал, он их не любил. Нечеловеческое это состояние временами его даже интересовало. Почему ему, в сущности, наплевать на дочь, которая вышла замуж, а теперь собирается разводиться? Ходит в мятых марлевых платьях – модно, вдевает в одно ухо сразу две серьги – модно, читает детективы с яркими обложками на английском языке, курит сигареты, волосы носит распущенными до задницы. Это
Зинченко тогда сразу вспомнил, как прыгала в школьном коридоре директорская дочка со скакалкой, а он носил в ведрах воду. Он добился того, что тот самый директор, как последний бобик, сидел у него целый день в приемной. Зинченко сказал себе: «Я выпорю его за все сразу, за всю ту общую школьную жизнь».
Так чего он, в сущности, добился? Не в одном, так в другом месте лопнуло, и мать его стесняется внуков, а они – как бы вежливо ни вели себя – сторонятся бабки. Да что бабки! Они его сторонятся, отца. Он ведь не вепрь какой, чтоб не любить просто так. Он ведь их не любит
– Ты – мужик, – сказал он сыну, когда тому было лет пятнадцать, – от тебя должно пахнуть потом, куревом – мужиком, одним словом…
– Ты что? С ума сошел? – ответил сын. Так искренне, так распахнуто. – С ума сошел?
Зинченко устроил тогда скандал Татьяне. Она тоже на него вылупила глаза.
– Да! Да! – орал он на нее. – Человек должен пройти через грязь, вонь и харчки…
– Не должен, – тихо ответила Татьяна. – Ты думай, что говоришь… Что ж они, должны проживать наше с тобой детство? И их дети потом? Зачем же тогда все? Живи цыганом…
Почему цыганом, он не понял… Но он твердо знал: он хочет, чтоб его дети хлебнули всего того, что хлебнул он, тогда они поймут – и оценят – весь их кафель-мафель, все эти мыла-шампуни. А сразу все это давать нельзя! Его дети – доказательство того, что нельзя. Дочь, Лора, переводит какие-то книжки про художников-модернистов. Кому это надо? Зачем? Сын, идиот, учится на биофаке. Хобби, едрить его за ногу, – орхидеи. Мечтает об орхидеевой оранжерее, как у какого-то сыщика из книг, которые приносит Лора. Это Зинченко знает из редких общих семейных застолий. Как же зовут этого сыщика, черт его дери! Он толстый такой, на лифте подымается в оранжерею и много жрет. Это тоже информация из застолий. Дети, видите ли, его – сыщика! – обожают! Как же его? Два коротких слова, как айн-цвай. Так вот Володька хочет оранжерею, как у этого айн-цвая. Посмел как-то ему, отцу, высказать свою теорию, что это могло быть выгодно и государству. Зинченко тогда чуть не зашелся от возмущения. Кто размышляет о выгоде государства? Кто? Этот сопляк, который не знает, сколько стоит килограмм хлеба? Ну, сколько?
– Я знаю стоимость штучную. И того, что мне надо… Рижский батон стоит двенадцать копеек.
– Рижский батон! – заорал Зинченко. – А парижского тебе не надо?
– Почему не надо?! Я бы с удовольствием попробовал.
– А ты пробовал! – влезла тогда Татьяна. – Городские булки когда-то назывались франзолями… Я помню… Когда я в Ленинграде поступала, моя квартирная хозяйка ела только франзоли…
– А хлеб из овсюков ты не пробовал? А отходы маслобойни не лизал? А что такое макуха, знаешь?
– Перестань, папа! – сказал Володька. – В конце концов, я ведь не виноват, что ты в своей жизни что-то пробовал…
– А я был виноват? – совсем распалился Зинченко. – Война же была! Ты что, не знаешь это!
– Знаю. И не только это, – ответил сын и вышел из комнаты. Что он имел в виду?
– Что он имел в виду? – спросил он Татьяну. Та пожала плечами.