— Нет, — продолжал я уже с
— Ну, вот ты и дождался, Каплан! Я пришел…
— Пришел, — подхватил я снова
— Как это, слишком поздно, Каплан? — Он отступил на шаг, словно для того, чтобы лучше рассмотреть существо, которое стояло перед ним.
— Слишком поздно. Как всегда! Все всегда приходит… слишком поздно! Приходит в ту пору, когда человек больше не ждет, больше не желает, не радуется.
— Но почему поздно, Каплан? — спросил он с обиженным видом.
— Я буду с тобой совершенно откровенен, реб Озияш, — сказал я. — Отплачу откровенностью за откровенность. Да, ты пришел ко мне, но мне теперь
— Каплан!
— Да, и все-таки это так! — продолжал я, преодолевая смущение, возникшее было после высказанного мною признания, нараставшего, словно катящийся с горы снежный ком. — Долгие годы я горько сокрушался, всячески стараясь стереть это пятно, молчал, постился, умерщвлял себя… Но сейчас, но сегодня, сегодня я уже не стыжусь веселых домиков моей молодости. Напротив, слышишь, напротив!
— Ах, Каплан, старый ты старый! — весело бормотал глава общины. Я видел: еще мгновение, и он разразится
— Сегодня, — продолжал я, загораясь и все глубже уходя в себя по лестнице собственных слов, но при этом не теряя из виду назревавшего в нем смеха, который я уже слышал, хотя он только-только в нем зарождался, — сегодня, когда ты предлагаешь мне, чтобы я встал перед торой, я отнюдь не ощущаю гордости по этому поводу, наоборот! Сегодня, реб Озияш, я знаю, что скорее предпочел бы петь для кучки раздетых или полураздетых, полных, полненьких или пусть даже худеньких, светловолосых и темноволосых моих прежних девушек. Скорее для них, для моего веселого домика, нежели для твоего. Скорее для тех славных малюток, чем для твоих жуликов — там, внизу, которые прячут в бумажниках фотографии голых девок с такими острыми грудями, что они так и пробивают их пухлые бумажники.
— Ах ты, старый ты старый, неисправимый гулена! — воскликнул грозно и вместе с тем весело доктор Озияш и, толкнув меня, подбежал к окну. Некоторое время он делал вид, будто смотрит на общинные каштаны, но я чувствовал, что он смеется про себя, смеется до упаду, внутренне покатывается от хохота… Постоял он там минуту, может две; когда же наконец, обернулся, то лицо у него было теплое, сочувствующее. Прислонившись к нише окна, он молчал и весело посматривал на меня.
— Все это ведь она в тебе воскресила, — сказал он тише, чем раньше, даже с некоторым страхом и усмешкой. —
Я смотрел на него, недоумевая. Звук его слов долетал до меня, но я не улавливал их смысла.
— Ведь это она?
— Кто? — спросил я.
— Она, Сусанка, да? Это она тебя испортила! И тебя тоже. Невзлюбила она вас. что ли?
— Но кто?
— Сусанна! Прелестная Сусанна!
— Однако!
— Она! Она ведь!
— Но я же ее совсем не знаю, — возразил я. — Я ее вовсе и не видел, — добавил я.
— Тебе и не надо! Ты много о ней слышал, этого достаточно. Иногда даже больше, чем достаточно. Это ужасно много, Каплан!
— Я Видел ее только один раз! — крикнул я в гневе.
— Вот видишь. Значит, это она. Это она толкнула тебя в болото. Тебя тоже! Извлекла из тебя твое позорное прошлое, которого ты стыдился всю жизнь.