Ни цветов, ни венцов? Ни украшений, ни банкнот, ни произведений искусства? О чём идёт речь: о безделушках, золоте, доверии, движимом или недвижимом имуществе?
Он многозначительно склонил свою круглую, прекрасно сработанную голову:
– Именно обо всём этом. Я признаю, что трудно не нарушать правил. Но вскоре догадываешься, что браслет отравлен, кольцо скрывает измену, бумажник и ожерелье вносят в сны беспокойство, а деньги утекают в игорный дом…
Я забавлялась тем, что он вновь обрёл свой назидательный тон, гордится мудростью, до которой дошёл своим умом, и высокомерен, как сельский искатель подземных родников.
– Не следует ни давать, ни получать? – сказала я со смехом. – А если любовник беден и любовница терпит нужду, значит ли это, что Она и Он должны деликатно позволить друг другу умереть?
– Дайте им умереть, – отозвался он.
Я проводила его до застеклённой двери вестибюля.
– Дайте им умереть, – повторил он снова. – Это не самое страшное. Я готов поклясться честью, что никогда ничего не дарил, не одалживал и не давал взамен, кроме… этого…
Он указал на себя и описал обеими руками замысловатый жест, слегка прикасаясь на лету к своей груди, губам, паху и бокам. Внезапно, должно быть, от усталости, он показался мне зверем, вставшим на задние лапы и перебирающим невидимую пряжу. Затем, вновь приняв чёткий человеческий облик, он открыл дверь и легко растворился в царившей снаружи ночи, где море было уже немного светлее неба.
Память об этом человеке мне дорога. Я никогда не испытывала недостатка в добрых друзьях, но реже в моей жизни встречались друзья, которые не были добрыми, те, что из-за чувственности, как бы витавшей в воздухе между ними и мной, казались немного враждебными, поначалу блестящими, а затем потухшими… Мне нравилось, что Дамьен прикован к своему заблуждению, как мы именуем веру, которую не исповедуем. Кроме того, он соответствует моему неизменному пристрастию к таинственной пустоте, к некоторым избранным существам с их постоянной так называемой парадоксальной уравновешенностью, в особенности пристрастию к разнообразию и незыблемости их чувственного кодекса чести. Не просто кодекса чести, а поэзии, как у Дамьена, который вносил лиризм в слова «дайте им умереть», а также лирически покидал – «я был просто обязан» – своих возлюбленных. Я не хотела приводить его в изумление, указав, что в словах «я был просто обязан» коренится его простодушие и что, намереваясь быть расчётливым, он ведёт себя как поэт и фаталист. Его неблагодарное горячо любимое дело загоняло его в тупик, и я могла бы немало о нём узнать от него самого, если бы он, противясь осмысленной схватке, не прибегал к шарлатанству хищников, наставляющих своих отпрысков: «Смотрите: вот так я прыгаю, и так же должны прыгать вы». – «Почему?» – «Потому что так следует прыгать».
Я блуждаю в тени этого воспоминания. Если Дамьен ещё жив, ему за семьдесят. Пришла ли пора его избавления? Чего он стоит, добившись освобождения? Если он прочтёт эти строки и эту книгу, которой я пытаюсь внести свой личный вклад в сокровищницу познания чувств, он улыбнётся улыбкой невозмутимого ничтожного господина и пожмёт плечами. Если он женился на склоне лет на какой-нибудь славной особе, то он скрывает от неё свою былую сущность Дамьена: в ней – его последнее утешение и предсмертная тень. Какой другой конец приличествует Дамьену, как не преждевременная кончина? Однако преждевременная смерть не грозит человеку, давшему подобный обет завоевателя, одинокого и бесплодного беглеца; он давно созрел для смерти.
Он воплощал тип человека, которого другие мужчины единодушно называют «субъектом, не представляющим ни малейшего интереса». Я видела, как, сталкиваясь с обычными мужчинами, он мгновенно терялся, ощущая неловкость от их соседства. Если они рассказывали в его присутствии «бабские сплетни», он лишь подавал с места реплики. Однако вокруг него распространялось некое поле, столь же неуловимое, как запах духов, которое мало-помалу воспринимали присутствующие мужчины, и оно внушало им неприязнь. Они объясняли свои чувства как могли. «Чем он занимается, этот тип? – спросил меня один из них. – Я не могу его раскусить. Готов поспорить, что он педераст». Я позабавилась тем, что этот мнительный человек так наивно выдал свою собственную очевидную двойственность: он весь вспотел от волнения, был напряжён, как недотрога перед сильным соблазном, и бросал на подозреваемого презрительные взгляды, которые я подметила у одной из любовниц Дамьена, прежде чем она отдалась ему. Поначалу она тоже именовала его «субъектом». Когда она сидела рядом с ним, а затем вставала, она хлопала по своей юбке, точно стряхивая крошки, и меня поражал этот жест, смахивающий на болезненный тик.
– Оставьте её в покое, – сказала я Дамьену.