Паныч!
Ваш отец, граф Антоний Бекерский, был ко мне добр. Я служил у него с тех пор, как вернулся в родное село Козово и начал работать в слесарной мастерской. Однажды он вызвал меня отремонтировать дверь в гостиной. За хорошо выполненную работу взял меня во дворец, где я дослужился до камердинера. Старый граф обсуждал со мной все, что я успевал прочесть в библиотеке дворца, относился ко мне, как к ровне. Пересекаясь в коридоре, он первым здоровался с молокососом, крестьянским сыном! Как-то попросил меня поклясться на распятии, что я никогда Вас не покину. Он хорошо знал Ваши недостатки и склонность к насилию, которые проявились уже в детстве. Я пообещал, что всегда буду Вас защищать. Не забывал про свое обещание, когда Вы насиловали селянок, а я тайком платил их семьям возмещение, или когда сам бежал через поля от собак, которыми Вы меня травили. Не нарушил его, когда Вы пороли меня шпицрутеном и когда преследовали панну Ренату, заставляя ее целовать свои обнаженные гениталии. Я был Вам верен. Но однажды сломал обет, потому что всегда любил Ренату. Итак, нарушив святой принцип гостеприимства, с которым меня приняли во дворец, я могу теперь лишь покинуть Стратин, чтобы спасти остатки чести и не смотреть в глаза пани графини. Предпочел бы застрелиться, но мне не хватает мужества!
Прощайте, Паныч!
Попельский сложил письмо и вопросительно взглянул на воеводского коменданта, инспектора Чеслава-Паулина Грабовского. Тот задумчиво постукивал пальцами по массивному письменному столу и смотрел на застекленные дверцы книжного шкафа, заслоненные изнутри светлыми занавесками.
— Это письмо было найдено во время обыска камеры Юзефа Бекерского, — отозвался наконец комендант. — Вся Польша интересовалась его громким процессом. А вы, пан комиссар, выступили на нем в качестве главного свидетеля обвинения. Прочитав это письмо, любой поймет, что другой свидетель, Станислав Вьонцек, дал ложные показания. Какой-нибудь дотошный адвокат, который захочет огласки, может снова разворошить все это дело, и это бросит на вас подозрение… Если один свидетель солгал, то это может сделать и другой, то есть вы… Кто убедил Вьонцека свидетельствовать ложно? Может, пан Попельский? — спросит какой-нибудь щелкопер и напишет об этом в газетах! Вас обвинят! Да! Мрачное подозрение… Которое падет и на всю полицию… Что вы на это скажете, пан комиссар?
— Я опровергну все обвинения, пан комендант, и прессы, и суда, — коротко и по-военному ответил Попельский, а потом медленно добавил: — Даже повторный процесс…
— Новый процесс никому не нужен, — Грабовский бросил карандаш, и тот покатился по блестящей поверхности стола и остановился возле стойки для писем. — В частности представителю пенитенциарных служб, начальнику тюрьмы, пану Арнольду Пясецкому… Никому не нравится, когда у него вешается в камере заключенный…
— Минуточку, — Попельский потер глаза. — Я что-то не понял… Кто повесился в камере? Вьонцек? Он сам пишет, что ему не хватает мужества…
Грабовский внимательно посмотрел на Эдварда, но лицо комиссара осталось непроницаемым.
— Сегодня утром в камере повесился Бекерский. У него нашли письмо от Вьонцека, — сказав это, комендант встал и начал прохаживаться по кабинету, заложив руки за спиной. — Может, вы объясните мне это самоубийство? Может, ему кто-то помог? Тот, кого он унизил? Руками других заключенных, а?
— Никто не любит высокомерных аристократов, — буркнул Попельский.
— Молчать! — рявкнул Грабовский и забегал вокруг стола.
Через две минуты остановился и схватил письмо Вьонцека, щелкнул зажигалкой и смотрел, как бумага в пепельнице превращается в серый пепел.
— Новое расследование никому не нужно.