Ли предстояло еще пробыть в Москве более восьми часов, и он не исключал того, что покойный громила по случайному совпадению был подвыпившим штатным стукачом или переодетым опером: слишком уж он был самоуверен, как человек с хорошо обеспеченным «тылом», и если это так, то розыск убийцы может начаться уже через час-другой. Поэтому он посчитал не лишним принять кое-какие меры предосторожности. На одной из станций метро он прошел в безлюдную часть перрона и за колонной снял свою кепочку и старую «болонью», надетую по случаю дождя поверх костюма, который вследствие этого никак не мог запомниться его попутчикам на Старой Басманной. Все это он отправил в портфель. Затем он отвинтил и спрятал ручку посоха, а купив в газетном киоске пару плотных плакатов, завернув в них и сам посох. Зайдя на ближайшую почту, он с помощью железного почтового клея превратил этот сверток в тубус.
Когда в Центральном универмаге Ли взглянул на себя в зеркало, то вместо хромающего старика в давно немодной «болонье», выцветшей джинсовой кепочке и с палочкой, странствующего неподалеку от своего дома по стариковским хозяйственным делам, каким он был во время троллейбусного инцидента, он увидел пожилого инженера с портфелем и свертком чертежей, идущего деловой, несколько тяжелой, но все еще упругой походкой, с вполне определенной целью, и по пути зашедшего сюда на минутку, что-то посмотреть.
Спустя некоторое время харьковский поезд увозил Ли из Москвы. Он рассеянно смотрел на убегающие и тающие в светлых сумерках окраины великого города, избавленного им сегодня от одного подонка, и думал о том, что он, Ли, — со всей его сентиментальностью, вывезенной, как он шутил, его предками вместе с фамилией из фатерлянда и заставлявшей его с болью сердца смотреть на любую раздавленную кошку, искалеченную машиной собаку или на убогого, измочаленного жизнью человека, представляя себе обратным виденьем веселого забавного котенка, милого ласкового щенка, тихого ребенка, пришедших в этот Божий мир каждый в свой срок и со своей Надеждой на счастье и лучшую долю, и всей своей душою переживать тщетность их несбывшихся и даже невысказанных мечтаний, — он не находит сейчас и капли жалости к тому, кто сегодня оказался на его Пути. И чем больше он об этом думал, тем более укреплялся в своем убеждении, что уничтоженное им сегодня отродье своим появлением на свете никакого отношения к Божьему промыслу не имело, и что их «случайная» встреча предотвратила какую-то очень большую беду где-то там впереди, в недоступной человеческому знанию области будущих скрещений судеб и жизней. И все же Ли был несколько обескуражен тем, что Хранителям его Судьбы в Их заботах о расчистке Пути потребовались его не такие уж надежные руки, а не энергетика.
— Надо же, превратить меня в нинзю на старости лет! — ворчал он про себя, глядя на бегущие мимо многоэтажные кварталы.
В заключение автор этих строк должен извиниться перед читателем. Дело в том, что в записках Ли Кранца, лежащих, как известно, в основе этого повествования, было указано конкретное, но не очень знакомое мне место действия. Побывать же в той части Москвы, чтобы потом точно описать его здесь, я уже не имел возможности, и поэтому я переместил все события этой главы в хорошо известный мне район Басманных улиц и, конечно, в троллейбус двадцать пятого маршрута, которым я в давнем и недавнем прошлом пользовался, наверное, не меньше тысячи раз. Это, может быть, и существенное с точки зрения протокола и принципов следствия изменение, никак не отразившись на сущности описанных событий, не только придало мне уверенности в их изложении, но и позволило самому испить меду воспоминаний: когда я писал эту главу, я видел и ощущал себя в этом троллейбусе в разные годы. Вот я, тридцатилетний, вскочил в него почти на ходу на Армянском и еду к Земляному валу, чтобы оттуда бегом добраться до Курского и успеть на поезд. Вот мне сорок и, прибыв в Москву прохладным и солнечным утром, я, посетив парикмахерскую, не спеша иду к Старой Басманной, где, выбрав троллейбус посвободнее, еду в свою фирму в Лефортово. Вот мне пятьдесят, и я, прижатый к стеклу на задней площадке, знаю и чувствую, что сейчас водитель своим московским говорком скажет:
— Следующая — Разгуляй!
И над всеми этими моими и чужими временами, и над прошлым, когда меня еще не было, и над будущим, когда меня уже не будет, парит в голубом чуть-чуть белооблачном солнечном небе в своей несказанной красоте Богоявленский собор в Елохове, повторив своим куполом все эти радостные цвета — синеву неба, белизну облаков и золото Солнца. А все здесь описанное могло, в конце концов, произойти в любом месте.