После я укорял себя за торопливость. В самом деле, не измени мне хладнокровие и расчет, сделай я шаг, и тогда лисовину пришлось бы показать себя всего, а уж нырнуть в тальники он вряд ли успел бы… Поругивал и тулку, сожалея, что не привез с собой в тот раз мою драгоценную ижевку с сильным чоком и резким боем — уж она-то уложила бы не менее тройки дробин в крохотный кусочек лисьего лба, что выглядывал из-за лесины. Но при всем том сознавался: тулка не виновата, и поспешный выстрел произошел не от азарта…
Заяц с перекушенным горлом судорожно бился около валежины. Я взял его в руки, тяжелого, дергающегося, с холодной и гладкой матовой шерсткой, с окровавленными усами, с кровоточащей шеей и неопрятными багровыми потеками на груди. Круглые глаза зверька смотрели бессмысленно, мертво, но красноватые огоньки в глубине их еще жили страхом последней минуты — страхом, который стирал обличье врага, будь то волк, лисица, филин или человек — мертвому все равно, кому он достался.
Удача казалась не полной, словно добыча была моей лишь отчасти.
На всякий случай прошел по лисьему следу и скоро увидел, что соучастник этой охоты, сам едва не ставший жертвой, перешел с галопа на свой обычный аккуратный шажок. Значит, свинец его не коснулся, в худшем случае, он продырявил уши, но от этого не подыхают.
Именно в тот миг пришло облегчение. Что это было? Чувство благодарности к рыжему разбойнику за помощь. Ведь я и теперь не убежден, что догнал бы подранка без участия лисовина. Или это благодарность охотничьей судьбе за то, что сделала меня виновником редкой лесной драмы — многие ли могут похвастать, что дикая лисица послужила им вместо гончей?
Но, наверное, самое главное — задним числом я не простил бы себе выбитых дробью, превращенных в кровавое месиво лисьих глаз, после того как сам глянул на себя теми глазами…
ПРАВО НА ВЫСТРЕЛ
Видно, я все-таки задремал — почудились странные тихие голоса вокруг, множество голосов, намеренно приглушенных, разных, но вместе и сходных неуловимым отличием от человеческих. Они раздавались из-за черных кустов и деревьев — словно оттуда нас внимательно рассматривали и о нас говорили. Я уж стал и догадываться, чьи это голоса — неслыханные прежде, они вызревали во мне после одной пасмурной безлунной ночи, застигнувшей нас в небольшом хоперском заповеднике. Мы были тогда предельно осторожны, устраивая ночлег, даже малого костра не развели, и едва разместились в палатке — вокруг в непроглядной темени началось такое похожее на человеческую работу, что в первый момент нам стало не по себе. Маленькие невидимые люди осторожно ходили рядом — перетаскивали грузы, пилили, строгали, что-то строили на берегу и в воде. С глухим стоном в реку упало дерево, шум на минуту прервал работу таинственных соседей, после чего она закипела с удвоенной силой. Как незваные гости, мы вели себя тихо всю ночь, хотя мало спали.
До самого рассвета без устали трудились бобры — да, это были они, — и утром мы долго рассматривали их следы и «скоростные трассы»: экономя время для возвращения в воду, бобры съезжали с крутого берега по накатанным, скользким желобам, пробитым среди травы и кустарника. Спутник мой заметил, что люди слишком самоуверенно полагают, будто рационализм свойствен лишь им одним…
С той ночи во мне и жили неслыханные наяву голоса маленького речного народа, возвращенного на хоперские берега стараниями людей. Вот и показалось: таинственная речь зазвучала; я напряг слух, а голоса вдруг резко изменились — смертный страх, боль и отчаянная тоска прорвались в знакомых каждому каркающих криках — и полная тишина пробуждения…
Ночь стала еще глуше, крики звучали в памяти — точно так же, как звучали они накануне под вечер, после нашего выстрела на Хопре.
Это был второй за день выстрел. А первый прогремел утром — по внезапно взлетевшей крякве. Подгребая к едва трепещущему на зоревой воде серому комку, спутник мой весело предположил: не обещает ли новое утро поворота в наших охотничьих и рыбацких делах? Хотя бы в награду за то, что одолели немалые искушения на всем протяжении заповедных вод, где буйно плескалась рыба, из камышей поминутно вспархивали утиные стайки, крупные кулики — веретенники и кроншнепы — совсем близко бродили по отмелям, а наши спиннинги и ружья дремали в чехлах.
Сомнения в удаче возникли, едва я поднял трофей из воды. Матерая осенняя утка обычно тяжела, как кирпич, эта же оказалась легче летнего хлопунца, который вырастал без матери, никогда не кормился досыта, ни разу не спал в тепле. И перо — потускневшее, рыхлое, без малейших признаков осенне-зимней перелиньки, начинающейся в октябре у старых уток.