Однажды панна Теодора получила необыкновенно приятное для нее известие. Пан Лаурентий купил в лучшем мебельном магазине прекрасную обстановку для дамского будуара и дюжину стульев для столовой, а узнав от пана Клеменса, что дом, выходящий на улицу, скоро освободится (я объявила, что уезжаю отсюда), заявил желание нанять его.
— Видите, пани, как он это все хорошо обдумал: купил мебель, нанял квартиру, а теперь скоро и последнее слово скажет. Завтра Клеменс дает ему обед. Он уже пригласил вас? Да? И свою тещу, — эта портниха тоже будет. После обеда я выйду как будто случайно из комнаты и сяду в хмелевой беседке. Он непременно придет туда и поведет со мной решительный разговор. Недаром он сказал мне сегодня: помолитесь за меня, панна Теодора, по старой памяти, завтра мне предстоит важный день… О, правда, правда! Важный это день, когда разлучешше надолго сердца соединяются друг с другом навеки…
С судорожно сжатыми руками, с влажными глазами, она прибавила подавленным голосом:
— Вот и приближается этот торжественный и счастливыми момент… Боже мой! Чем я могла заслужить такую твою милость! В тот же самый день, вечером, я видела, как она носила по двору маленькую Манюсю. Самый любимый ее снегирь слетел с ветки березы и уселся к ней на плечо. Собака Филон тоже ходила вслед за ней, а за собакой топтался и поминутно схватывался за платье тетки толстощекий Янек. Панна Теодора целовала Манюсю, улыбалась птице, наклоняясь, ласкала Филона и в шутку теребила Янка за волосы. На ее лице отражалось полнейшее, мягкое счастье; можно было сказать, что в эту минуту она искренно любила весь мир и чувствовала к этому миру глубокую и безграничную признательность.
Наступило воскресенье. Пан Клеменс с восходом солнца отправился на рынок по хозяйским делам, а час спустя возвратился с пронзительно визжавшим поросенком в одной руке и с корзинкой, наполненной маслом, яйцами и белым хлебом, в другой. Из флигеля даже до моей квартиры долетал стук ножей, треск огня и разные запахи кухни. Панна Теодора, в белой кофточке, в фартуке, с засученными по локоть рукавами, весело и бодро бегала по кухне и по двору. Пан Клеменс пошел к обедне, пани Ядвига в запертой спальне наряжалась сама и наряжала детей. К полудню прибежала Елька в голубом, свежем, шуршащем платье, а когда сняла украшенную цветами пастушескую шляпу, ее головка засияла на солнце, как прелестная картина в цветочной рамке. Потом пришла мать двух молодых женщин, худая, бледная женщина со страдающим, кротким лицом, в поношенном шерстяном платье и с маленькой косичкой, поддерживаемой на затылке большим старомодным гребнем. Когда я в два часа пришла во флигель, то в гостиной уже красовался стол, покрытый толстой, но чистой скатертью, и уставленный дешевой, но скверкающей посудой. Вскоре после моего прибытия явились и пан Клеменс и Тыркевич. Как это обыкновенно бывало, они пришли вместе. Пани Ядвига, в воротничке с бантиками и маленьком, кокетливом чепчике, подала руку гостю и со сладкой улыбкой начала с упрека:
— Отчего так поздно?
— Что я торопился, в этом никто не может сомневаться, — ответил гость, искоса посматривая на Ельку, — но если я пришел поздно, то в этом вина вашего мужа.
— Ах, Клеменс! Хорошо ли это?..
Пан Клеменс оправдывался тем, что из костела они с паном советником зашли в кондитерскую просмотреть газеты и сыграть партию на биллиарде. Тыркевич тем временем здоровался с матерью хозяйки, целовал у нее руки и шутливо упрекал ее, как она дозволяет пане Елене так наряжаться и окончательно кружить людям голову. Бледная, бесцветная женщина, сияя радостью и гордостью, окидывала блаженным взглядом то одну дочь, то другую и отвечала:
— Что вы хотите? Молодость! Я всегда так думала: буду работать не покладая рук, только бы они насладились молодостью и могли бы показать себя людям.
По ее худым рукам, исколотым иглой, по опухшим глазам и измученному, страдальческому лицу было видно, что она действительно работала не зная отдыха, а парадный вид и наряд ее дочери доказывал, что благодаря ее труду они привыкли наслаждаться молодостью и показываться людям во всем блеске своей прелести.