Маркел с треском оторвал кусок бинта, намочил его из горлышка бутылки и начал вытирать края раны. Спина пылала, будто ее обложили раскаленными угольями, Сибирцев с трудом сдерживался от стона. Можно было бы, конечно, и не терпеть, не сдерживаться, но гордость не позволяла. Если Маркел – в прошлом военный, он должен оценить все по достоинству: и саму рану, и это никому не нужное терпение.
– Ничего… Хорошая ранка, – констатировал с явным удовольствием Маркел. – А каково происхождение, позвольте полюбопытствовать?
– Было дело… – как можно небрежнее бросил Сибирцев.
– Да, да… – хмыкнул Маркел. – Егорий, иди-ка, подержи тряпицу, я сейчас…
Он вышел в сени, чем-то негромко загремел там и вскоре вернулся, держа в руке кружку. Обмакнул тряпицу в темную жидкость и распластал ее на ране. Скоро стало легче дышать, да и жжение вроде бы утишилось.
– Через час сменишь… Ну-с, уважаемый, первая помощь оказана. Лежите тут пока, вот вам подостлать, – он бросил на лавку пахнущий пылью тулуп, – а я повезу нашего разбойника. Тем-то уже торопиться некуда. Ворочусь, поговорим… – И негромко добавил: – А ваши слова я обдумаю.
Сибирцев подождал, пока негромко стукнули ворота, прогремели по булыжнику под окнами колеса Маркеловой брички, и только тогда повернулся к деду:
– Слышь, Егор Федосеевич, вали-ка ты, брат, вон туда, на лежанку, да и я ноги вытяну.
Дед, ни слова не говоря, перебрался на невысокую лежанку, а уже через минуту топко засвистел носом. Уморился, понятное дело.
Вот теперь можно было и оглядеться. Сибирцев приподнялся, удивившись, что почти не чувствует боли. Вероятно, Маркелова примочка обладала воистину чудодейственной силой. Осторожно сел, согнувшись, на лавке, чтобы не отвалился компресс, прибавил свету в лампе.
Еще когда только вошли в дом, несмотря на смутное свое состояние, успел Сибирцев мельком, стараясь ничего не упустить, оглядеть горницу. Резной высокий буфет со стеклянными дверцами, из толстых дубовых досок стол, широкая лавка вдоль, на которой и спать можно, да пяток массивных, грубо сработанных табуреток – вот и вся неприхотливая меблировка. Одна дверь вела из сеней, за другой, видимо, есть еще комната, а может, кухня, отделенная от горницы деревянной перегородкой, разрезанной пополам беленым торцом печи с лежанкой, где сейчас высвистывал Егор Федосеевич. Да вот еще в углу, над лавкой, маленький иконостас с тремя образами в футлярах, похожий на зеркальное трюмо, перед которым в зеленой чашечке-лампадке слабо светился, отражаясь в стеклах, огонек.
Ни фотографий в рамках па стенах, ни чего-либо другого, что обычно вывешивается в избах, здесь не было. Голый дощатый пол, только у порога половичок – ноги вытирать со двора. Не густо, не за что зацепиться глазу. Было б какое фото или картинка-вырезка из той же «Нивы», можно посмотреть, поинтересоваться, спросить.
Тогда взгляд Сибирцева не ускользнул от Маркела.
– Так и живу, – словно бы между прочим, заметил он. – Не люблю ничего лишнего.
«Правильно делаешь, что не любишь», – подумал теперь Сибирцев, испытывая странное сочувствие к Маркелу. Он же, в общем, прекрасно знал, к кому ехал и зачем. «Сурьезный мужик», по словам деда Егора, показался более серьезным, нежели полагал Сибирцев. Но вот неожиданное теперь заключалось, пожалуй, именно в том, что он начал испытывать симпатию к Маркелу. И это уже следовало крепко обдумать. Раз о симпатиях речь пошла, тут надо быть максимально, предельно внимательным и осторожным, это тебе, уважаемый, не отец Павел с его эмоциями, восклицаниями и неистребимой жаждой быть уверенным в своих первых впечатлениях. Тут человек, похоже, битый, тертый, «сурьезный», одним словом. А ведь он еще ни разу не назвал Сибирцева по имени-отчеству, хотя конечно же знал от свояка. Просто Сибирцев еще не представился сам, и, следовательно, не было у Маркела повода открываться. И каков же вывод? А вывод напрашивался прямой: Маркел, или как там его зовут на самом деле, несмотря на всю свою внешнюю угрюмость, мужиковатость, человек другого круга. Чувствуется в нем и своеобразное, кастовое воспитание, и определенные жизненные навыки, скорее всего, унаследованные от старого офицерства. И аскетичность – не придуманная, не случайная, а устоявшаяся, похоже, врожденная. Не столько даже слова, сколько интонации, с которыми он произносил их, утверждали, что человек этот умел и был приучен командовать. А борода разбойничья, разудалая, – так что ж, бороду можно и сбрить, и чем тогда он, скажем, не гвардеец Его Императорского Величества? Если Сибирцева подлечить, да привести в порядок, да прическу госпитальную отрастить, тоже, поди, сразу не отличишь от какого-нибудь штабного бездельника. Хотя, кто ж его знает…