И об этом же не раз говорится в письмах Марин Сергеевны. Вот строка из письма 1971 г., где нет жалобы, но ясно слышится тревога:
«Ничего законченного не написала и напишется ли — не знаю».
В более позднем письме (1974 г.) сказано уже прямо:
«Я тяжко страдаю от немоты».
Год спустя называется та преграда, которая стояла между поэтом и его стихами:
«Начала было писать что-то свое и бросила! Когда над душой переводы, которые давно надо было сдать, — свое писать невозможно».
А в последние десятилетия у Марии Сергеевны почти всегда над душой были переводы, с которыми она запаздывала.
Это совсем не противоречит тому, что переводила Мария Сергеевна с предельной самоотдачей и любовью. Напротив, именно поэтому ей было трудно в это же время писать свое. А свое, свои стихи, — вот что было для нее все же самым главным.
Мастер мощного поэтического потока, Мария Петровых особенно любила краткость. И у других поэтов, и у себя. И выражая с предельной силой чувство, она хотела также, чтобы в стихотворении точно и ощутимо были воспроизведены явления внешнего мира. Она стремилась к такому взаимопроникновению души поэта и реальных вещей этого мира, при котором становилась бы зыбкой сама граница между «я» и «не-я». Совсем не случайно, что Марии Сергеевне оказалась такой близкой поэзия Рильке. Едва ли не определяющая лирику Рильке слиянность поэта с миром слышится и в стихах Марии Петровых, пусть в странном, необычайном преломлении:
И из этого же чувства слиянности с миром возникает у Марии Петровых ощущение глубочайшей связанности этой, земной жизни человека со всей бесконечностью земного существования. Падает завеса между жизнью и смертью. Об этом — «Черта горизонта». И об этом же такие строки:
И об этом же то стихотворение, которое Мария Сергеевна прислала мне после смерти Тамары:
Яков Хелемский. Ветви одного ствола
На Втором Прибалтийском фронте моим другом стал армянский писатель Рачия Кочар. Военные корреспонденты походной газеты «Суворовец», издававшейся на девяти языках, мы часто выезжали вдвоем в действующие части.
Машину нам давали не всегда. До переднего края мы добирались где на попутном транспорте, а где и пешком. Помогали вытаскивать машины, застрявшие в топкой почве, ночевали в промозглых землянках, зябли на контрольно-пропускных пунктах, топали по бревенчатым гатям, лежали под обстрелом в полузалитых водой кюветах. Все это для фронтового газетчика дело привычное. А тяготы и лишения, как известно, сближают. Да и спутник Рачия был надежный.
Конечно, — утешительно философствовал он, — конечно, это не Араратская долина. Но где легко? Тут болота, в Армении — камень…
Тонкий знаток и ценитель поэзии, Кочар хранил в памяти сотни строк и любил произносить вслух то, что совпадало с его сегодняшним настроением. Благодаря ему я приобщился к армянской лирике. Особенно охотно Рачия читал классиков, читал сперва на родном языке, а потом повторял те же избранные строки в переложении Брюсова или Блока. Широко зная русскую и мировую поэзию, он всегда стремился ошеломить слушателя чем-нибудь неожиданным.
В конце сорок третьего наша редакция оказалась в районе Торопца, в приозерной деревушке, окруженной торфяниками и ельником. Дома тут стояли на сваях, на каждом подворье лежала перевернутая кверху дном лодка, ожидавшая весны, а в сарае сберегался старенький невод.