— Для чего нагромождать детали? Когда начинает всерьез работать воображение, от подробностей все равно приходится отвлекаться, они мешают. Надерганные из жизни подробности — это не искусство.
— А я этого и не говорю! — закричал Арнольд. — Я не беру материал прямо из жизни.
— Ваша жена считает, что берете.
— Еще и это! О господи!
— Подслушанные сплетни и подсмотренные подробности — это еще не искусство.
— Конечно.
— И зыбкий романтический миф — тоже еще не искусство. Искусство — это воображение! Воображение пресуществляет, плавит в своем горниле. Без воображения остаются, с одной стороны, идиотские детали, с другой — пустые сны.
— Брэдли, я знаю, вы…
— Искусство — это не болтовня плюс выдумки. Искусство рождается из бесконечного самоотречения и безмолвия.
— Из бесконечного безмолвия вообще ничего не родится! Только люди, лишенные творческого дара, могут утверждать, что больше — значит хуже!
— Что-то создать, завершить можно лишь тогда, когда чувствуешь на это неоспоримое, заслуженное право. Те, кто выбирает себе задачу по принципу наименьшей затруднительности, никогда не сподобятся…
— Чушь. Я пишу независимо от того, легко мне или трудно. И завершаю любую работу, удалась она мне или не удалась. Все прочее — лицемерие. У меня нет музы. Это и значит быть профессиональным писателем.
— В таком случае я, слава богу, не профессиональный писатель.
— Это невыносимо, Брэдли. Вы слишком романтизируете искусство. Превращаете его в какой-то мазохизм. Вам непременно нужно страдать, непременно нужно ощущать, что ваше творческое бессилие исполнено смысла.
— Оно действительно исполнено смысла.
— Да бросьте. Не надо заноситься, пусть светлый луч проглянет. Зачем так себя изводить? Ваша беда, что вы упорно воображаете себя «писателем». Почему бы не считать себя просто человеком, который изредка кое-что пишет, который, возможно, еще напишет кое-что в будущем? Зачем делать из этого трагедию всей жизни?
— Я не считаю себя писателем, во всяком случае, не в том смысле, который вкладываете сюда вы. А вы себя считаете, я знаю. Вы — «писатель» с головы до пят. А я нет. Я себя считаю художником, человеком посвященным. И это, конечно, трагедия моей жизни. Или вы хотите сказать, что я — дилетант?
— Нет, нет…
— Потому что, если вы…
— Брэдли, прошу вас, не будем снова затевать эту глупую ссору. У меня больше нет сил.
— Хорошо. Извините.
— Вы так распаляетесь. Так цветисто говорите. Точно цитатами изъясняетесь.
В кармане у меня лежала рецензия на последний роман Арнольда и жгла мне бок огнем. Книги Арнольда Баффина представляли собой набор забавных анекдотов, кое-как слепленных в одну «смачную историю» посредством дешевой неосмысленной символики. Черные силы воображения блистали своим отсутствием. Арнольд Баффин писал слишком много, слишком быстро. По существу, Арнольд Баффин был всего лишь талантливым журналистом.
— Давайте снова возродим наш воскресный обычай, — говорил между тем Арнольд. — Мы так приятно проводили время за беседой. Только не будем больше попадать в это беличье колесо. Мы с вами заводимся, как автоматы, когда речь заходит об определенных предметах. Приезжайте в будущее воскресенье к обеду, а?
— Едва ли Рейчел захочет меня видеть в будущее воскресенье.
— Да почему же нет?
— И лотом, я ведь уезжаю за границу.
— Ах да. Я забыл. Куда вы едете?
— В Италию. Точного маршрута я еще не разработал.
— Ну, все равно, вы ведь не сейчас же уезжаете? В это воскресенье еще успеете побывать у нас. И сообщите нам, где вы будете в Италии. Мы тоже туда собираемся, может, встретимся.
— Я позвоню. А сейчас я лучше пойду, Арнольд.
— Ну, ладно. Спасибо за все. И не беспокойтесь о нас. Видно было, что он теперь ничего не имеет против моего ухода. Оно и понятно: мы оба были без сил.
Арнольд попрощался со мной и сразу же запер дверь. Не успел я дойти до калитки, как раздались звуки его проигрывателя. Очевидно, он со всех ног бросился обратно в гостиную и тут же точно одержимый поставил пластинку. Кажется, это был Стравинский или что-то в этом роде. И музыка эта, и сам его поступок привели меня едва ли не в бешенство. Увы, я принадлежу, выражаясь словами Шекспира, к тем, «у кого нет музыки в душе», к тем, кто «способен на грабеж, измену, хитрость» [7].
Было уже, как я с удивлением обнаружил по своим часам, без чего-то восемь. Солнце снова сияло, хотя один край неба затянула темная металлическая туча, похожая на театральный занавес. Освещение было слегка зловещим, как случается летним вечером, когда ясное, но обессилевшее солнце медлит на пороге ночи. Зеленые листья вдруг выступили из садового полумрака с ужасающей отчетливостью. Безмозглые пернатые песнопевцы по-прежнему разливались в своем лирическом азарте.