Теперь должна была последовать анафема — недаром ведь Патриарх грозился проклясть первых, проливших кровь. Кровищи и до того дня пролилось много — с 22-го числа лилась она и лилась. Но не было доказательств, не было — сотнями, тысячами народ попадал в больницы с черепными и прочими травмами, избитый и израненный, да, видно, врачам по Москве особое распоряжение было выдано, не свидетельствовать пострадавших… ну, а сколько трупов вывезли да схоронили в заброшенных карьерах, прудах, оврагах — одному Богу известно, работали до самого ослепительно светлого воскресения 3 го октября профессионально, замывали следы, даже поминавшиеся западные борзописцы и их операторы, избитые да изувеченные у метро «Баррикадная», видно, из любви к демократии и демократическому режиму помалкивали. Такая вот демократия! А ведь снимали всё, снимали все дни подряд, с 22-го сентября по 6 октября и позже, снимали тысячами камер, я все видел своими глазами, индикаторы камер, эти красные глазки, горели круглосуточно отовсюду: снизу, сверху, слева, справа, изо всех щелей.
Наверное, чтобы увидать всю правду, надо, чтоб тоталитарист-диктатор какой-нибудь пришел к власти. Демократы-лицемеры не показывают. Ну да Бог… прошу прощения за святотатство, с ними, конечно же, не Бог, а их отец родной и хозяин — дьявол, вот и пусть так будет, дьявол с ними! Поговорил Аксючиц, поговорил — да и уехал. А дымы всё стояли. Страшные, черные дымы над Москвой — вестники нехорошего.
Приехал я домой удрученный и мрачный. Больная мать сидела в кресле и ничего не слышала, считала удары сердца:
Выслушав упреки жены, развел я руками. Я ведь не мог влезть в сердце матери, заставить его биться быстрее, сильнее, я не мог подключить своего сердца. Я мог только вызвать скорую. С гнетущими тревогами, нервный и усталый включил я телевизор и просидел в кресле до полуночи, ожидая, что вот выявится вдруг на экране благообразный лик Алексия Второго и предаст Патриарх анафеме убийц, как и обещал. Еще верилось Патриарху, казалось, верховный пастырь всех православных это ж все-таки не трибунный обещальщик, готовый хоть на рельсы лечь, хоть еще чего покруче загнуть. Не выявился, не проклял. А своевременно сказался больным. И еще горше стало от этого — никому ничего не надо! И вот тогда пришло ко мне совершенно четкое… нет, не осознание, не предвидение, а знание
Страшный указ.… И страшная чернота, мразь, слякоть, холод, ураганный ледяной ветер в столице. Возрадовалась преисподняя и дохнула своим леденящим дыханием, погрузила в предбытиё свое град вавилонский. И отвернулся Христос от погибающей блудницы—ни лучика солнца, ни просвета… а только мерзость и уныние мрака. Я ходил в те дни в Дом Советов, смотрел, слушал, видел всех.