Парни топтались под фонарем и о чем-то разговаривали. В руках у одного из них была зажигалка. В кругу света виден был слабый огонек, вспыхнувший там. Парень размахнулся и швырнул зажигалку в спелую пшеницу. Второй помахал рукой, глядя вдоль дороги. Я быстро глянул туда же. В полной темноте над рожью взлетел крохотный огонек и скрылся, упал среди спелых колосьев.
Боже. Я посмотрел туда, куда упала первая зажигалка. Беловатый дым поднимался там к черному небу, все выше и гуще – и разом вспыхнуло пламя, облепив меня ярким огнем.
Один из парней поднял руку. Блеснула никелированная сталь и я увидел дуло, наведенное прямо на меня.
Треск раздался с другой стороны: там тоже разгорался огонь, дым обволакивал поле и ветер гнал огонь все дальше, раздувая. И вся эта жаровня предназначалась одному единственному поросенку – мне. Господи! Я, наверное, потерял остаток здравого смысла и рванулся. Я думал, что уже не смогу подняться, но я вскочил на ноги и бросился прочь, прыгая по слипшимся земляным комьям. Ватник намок от крови, отяжелел и холодил спину. Я бежал, и конца-края не было проклятому полю.
Дружный вопль раздался сзади, и я снова услышал звуки выстрелов. Раскалённый прут снова пронзил меня, теперь ногу, когда дым уже обволакивал все вокруг. Я упал, но горячка гнала вперед, и я пополз, ломая стебли и обдирая лицо и руки об острую солому. За спиной трещал огонь и что бы там ни случилось с водителем «копейки», мне следовало позавидовать его судьбе. Я задыхался от дыма, в глазах темнело, слезы слепили меня и сил уже не было, но я знал: стоит мне остановиться, и я погиб, а заживо гореть мне не хотелось. Сердце мое то билось с такой силой, что, казалось, готово было выпрыгнуть из груди, то останавливалось, дурнота подкатывала к горлу, и я готов был потерять сознание. И все же я продолжал ползти. Жар догонял меня. Огонь трещал совсем рядом, горело все поле.
Искры, раздуваемые ветром, носились в воздухе, колосья вспыхивали, как порох и, почернев, падали на горящую солому. Уже тлели мои брюки, и загорался ватник. Я этого не видел, но знал, что это так, вата ведь горит не хуже спелой пшенице.
Горящие колосья с шипением падали мне на голову, на руки, огонь вспыхнул перед моим лицом, и я заорал. Из последних сил я рванулся, вскочил на ноги, и выскочил из полосы огня, обжигая лицо и руки. Спина была объята огнем, обожжённая шея ничего не чувствовала, горели волосы, но встречный ветер отдувал пламя назад. И, подчиняясь остаткам здравого смысла, я упал ничком на проселочную дорогу, схватился руками за голову, сбивая огонь, и покатился под колеса встречной «Газели».
И тогда все поплыло перед глазами, и наступил полный покой, где нет ни жизни, ни смерти.
Долго ли длилось это состояние, не знаю, но грубые руки вырвали из состояния небытия, затрясли, и я почувствовал боль. Сначала боль ворвалась в сознание как бы извне, и только потом появилось тело, как сгусток сильнейшей боли, которая терзала, рвала на части. Я закричал и с трудом разлепил веки. Где я находился? Лица, серые во мраке, склонились, и я жадно вглядывался им в глаза.
– Кто вы? Что с вами случилось? Вы можете говорить? – повторяли бесцветные губы.
– Там в меня стреляли. Парень в «копейке». Может, жив, найдите. Их много, они стреляют, – казалось, что я говорил связно, но они не понимали, это было видно по их глазам.
– Успокойтесь, все будет хорошо.
Но я не верил им. Я рвался бежать. Я кричал. Я думал, что смогу убежать от боли. Все, кто держал меня, были моими врагами. Я звал Сашку, был уверен, что он ехал со мной в той «копейке». Боль приняла конкретный образ, и я бился с ней. Снова пламя охватило меня, и я потерял сознание. Но это уже не было то блаженное состояние покоя, нет. Мне смачивали губы чем-то холодным, слабо попадающим в рот, я горел, задыхался в огне, за мной гнались все исчадия ада, все кошмары современной компьютерной графики, и я дико кричал. Дышал, как загнанный, и бред был явью.
– Мама! – кричал я и, как в детстве, чувствовал ее рядом; доброта и ласка удерживали от безумия.
И я видел ее, молодую и красивую, какой бывает только ласковая мать в глазах сына. И я, взрослый мужик, скулил и плакал, зовя ее:
– Мама! Мама!
Когда я открывал глаза – видел ее сострадание, когда закрывал их, чувствовал его.
– Мама, – это слово облегчало мой кошмар. Я больше не горел, не бежал, не рвался. Но я еще жил в мире бреда. – Мама.
Она склонилась ко мне.
– Вам лучше, правда?
Она и вправду очень походила на мать, не такую, какой она стала сейчас, а ту, которую я уже не помню, но чей облик сохранило подсознание: нежную, юную и милую.
Я облизнул губы, сухие и шершавые.
– Пейте. Только совсем немножко. Два глотка, не больше.
Мне поднесли кружку, полную воды: сладкой, кислой, освежающей.
– Вкусно.
– Что? – не поняла она, склоняясь надо мной.
Я вздохнул и закрыл глаза.