Грибы вокруг дверного косяка тем временем снова пришли в движение, и те, что покрупнее, вытянулись диагоналями от верхних углов двери к потолку, образуя треугольник. Все оказавшиеся там грибы налились красным, и таким же цветом окрасились грибы вдоль дверного косяка. Получился дом. Дом, нарисованный детской рукой, которая медленно, с силой вжимала цветной карандаш в бумагу, отчего линия становилась то тоньше, то – там, где раскрошился грифель, – толще. Рисунок, который требует сосредоточенности более, чем все работы Пикассо вместе взятые, пусть и занимает меньше времени. Пикассо сам, став известным всему миру художником, говорил, что хотел бы научиться рисовать так, как рисуют дети.
Это зрелище одновременно и завораживало, и успокаивало. Ощущение времени оставило нас. Мы лежали на полу голова к голове, подложив руки под затылки, как еще одно изображение солнца (или радиационной опасности), и глупо улыбались. Вот на стене с окном появились изображенные разноцветными штрихами три фигуры – две побольше, одна совсем маленькая: родители и девочка, видимо, хозяйка спальни, – а на противоположной – размашисто очерченное коричневым лохматое четвероногое чудовище с красным языком.
– Бетховен, – сказал Сабж.
– Рекс, – возразил я.
– Между прочим, он размером с полдома и явно крупнее хозяина, – усмехнулась Буги.
– Какой-нибудь ньюфаундленд, – предположил Сабж.
– Или колли, – сказал я.
– Это же детский рисунок, – заметила Буги, – так что вполне может быть, что сие животное вовсе не собака, а, к примеру, хомячок, которого безумно любит девочка. У меня в детстве был такой.
– Не любит, – сказал Сабж.
– Почему?
– Потому что любила.
Эта фраза, словно тумблер, выключила движение грибницы, и она застыла в хрупкой статике, готовая в любую минуту рассыпаться, как башня из игральных карт. Мы замерли, затаив дыхание. Так прошла минута, потом другая. На первый взгляд рисунок оставался неизменным, но что-то происходило, что-то, чего мы не видели, не слышали, но ощущали. Карточный домик незаметно для человеческого глаза колебался, и было ясно, что это легкое покачивание рано или поздно разрушит конструкцию.
– Смотрите, – еле слышно проговорил Сабж.
Я оглянулся на Проводника, проследил за его взглядом и увидел, что материнский гриб уже перестал быть желтым, его шляпка постепенно меняла свой цвет, становясь тревожно-красной. Одновременно я осознал, что уже какое-то время слышу издаваемый им звук, но теперь это не было пародирование наших слов. Две ноты неторопливо чередовались: сначала одна, потом другая, потом снова первая. Звук становился все громче, из голоса (или что это было, черт побери) огромного гриба исчезал песок, он становился все чище.
– Это сирена, – понял я вдруг.
И снова грибница пришла в движение. По всему рисунку, не нарушая его, побежали волны, затем лучи солнца отделились от пульсирующего желтым и красным материнского гриба, стремительно почернели и стали разбегаться в разные стороны, по пути претерпевая метаморфозы и превращаясь в большие черные кресты.
– Самолеты! Это самолеты! – первой догадалась Буги.
Кресты медленно, обрастая все новыми чернеющими шляпками грибов и разбегаясь, пересекли стены и потолок и зависли над дверным косяком. Они стали медленно перетекать друг в друга, пока не превратились наконец в огромную черную снежинку.
– Мне страшно, – очень четко проговорил материнский гриб, обрывая сирену, и в то же мгновение все цвета померкли, а в комнате снова стало непроницаемо темно и оглушительно тихо. И в этой тишине слова раздавались так четко, что перестали быть просто звуками, становясь то частью темноты, то болью усталых мышц, то опустевшими магазинами наших дробовиков. – Меня не научили времени, я не понимаю, как это: «было». Все только есть, всегда есть: во мне, в воздухе, в камне, в стекле, в дереве – даже если я об этом забываю. Каждую минуту, каждое мгновение она говорит мне, как ей страшно, и каждую минуту я это слышу... Даже сейчас. Я умею показывать только то, что есть. Но мне все время больно, и каждый раз – все больнее...
– Ты покажешь нам короткую дорогу? – спросил Сабж.
– Я ее нарисую, – ответил голос.
43. Следы
Как-то раз мы с Фрэнки брели по набережной Сены в районе площади Конкорд. Стояла ранняя осень, золотая и солнечная, скорее осколок августа, чем бабье лето. Дожди еще не портили клошару бизнес, и он старался все светлое время дня проводить на корточках с мелками в руках. Но я пообещал ему ужин и компенсацию дневного заработка. Мы только что познакомились. Я только что дочитал Оруэлла. Париж был как никогда литературен. Воздух пах типографской краской, а в изгибах улиц виделись повороты сюжетов.