– Но ведь там все есть? Метеоры падают, мы их просто не видим?
– Верно.
– И как это выглядит?
– В смысле?
– Если бы не было облаков, что бы я увидела?
– Сейчас. – Он достал телефон и открыл какое-то приложение. – Вот тут в северном полушарии находится созвездие Дракона. По-моему, оно больше похоже на воздушного змея, но ладно. Вон в той области видны метеоры. Сегодня луна почти не мешает, и можно наблюдать пять-десять метеоров в час. В общем, мы сейчас летим сквозь пыль, оставленную кометой Джакобини – Циннера, и это выглядело бы очень красиво и романтично, если бы только мы не жили в сумрачной Индиане.
– Все и так красиво и романтично, – отозвалась я. – Просто мы не видим.
Я подумала про вопрос Дэвиса, влюблялась ли я когда-нибудь. По-английски эта фраза, «быть в любви», звучит странновато, будто любовь – это море, в котором ты тонешь, или городок, в котором живешь. Ни в чем другом – ни в дружбе, ни в злости, ни в надежде – ты не бываешь. Только в любви. И мне хотелось ответить ему: хоть я и не влюблялась ни разу, я знаю, каково находиться
– Не пойму, тишина обычная или неловкая? – спросил Дэвис.
– Вот что меня поразило у Йейтса во «Втором пришествии»… Помнишь, он там писал, что расширяется спираль?
– Ширятся круги, – поправил Дэвис. – Все шире – круг за кругом – ходит сокол, не слыша, как его сокольник кличет[8].
– Да, ширятся круги. Но самое страшное – не улетать дальше, а лететь внутрь. Тебя засасывает водоворот, и мир вокруг сжимается, пока ты не начинаешь просто вращаться без движения, застреваешь в тюремной клетке, которая размером точно с тебя, и наконец осознаешь, что ты не в тюрьме. Ты и есть – тюрьма.
– Тебе надо написать комментарий, – сказал он. – Йейтсу.
– Я не поэт.
– А говоришь, как поэт. Запиши хотя бы половину, и получатся стихи, каких мне никогда не удавалось сочинить.
– Ты пишешь стихи?
– Да ну, ничего особенного.
– Например?
Было намного проще разговаривать с ним в темноте, глядя в одно и то же небо, а не друг на друга. Казалось, у нас нет тел, мы просто голоса.
– Если напишу что-нибудь, чем можно гордиться, дам тебе почитать.
– Мне нравятся плохие стихи.
– Только не заставляй меня декламировать мои вирши. Слушать чужие стихи – все равно, что видеть человека голым.
– То есть я сейчас сказала, что хочу видеть тебя голым.
– Они дурацкие и коротенькие.
– Прочитай хотя бы одно.
– Ладно. В прошлом году я написал вещь, которая называется «Последние утки осени».
– И там говорится…
– Исчезли листья, и тебе пора исчезнуть, исчез бы я, когда б я был тобой, но все же вот он – я, иду один морозным утром.
– Неплохо.
– Мне нравятся короткие стихи со странными схемами рифмовки, потому что такова жизнь.
– Такова жизнь? – не поняла я.
– Да. Она рифмуется, но не так, как мы ожидаем.
Я взглянула на Дэвиса и вдруг захотела его так сильно, что мне стало все равно, откуда взялось желание, и такое ли это «хочу», что его стоит написать заглавными буквами. Я наклонилась, тронула холодными пальцами его холодную щеку и поцеловала в губы.
Когда мы прервались, чтобы отдышаться, я почувствовала, как Дэвис обнял меня за талию.
– Я… ух, ничего себе, – проговорил он.
Я довольно улыбнулась. Мне понравилось чувствовать, как его тело прижимается к моему, как он гладит мою спину рукой.
– У тебя есть еще стихи?
– В последнее время стараюсь писать двустишия. На тему природы. Типа, нарциссы больше знают о весне, чем розы обо всем на свете знают.
– Да, тоже пойдет, – сказала я и опять его поцеловала.
Мои груди напряглись, я чувствовала его холодные губы и теплый рот, руки, что тянули меня ближе, старались прижать сильнее через слои одежды.
Мне понравилось целоваться с ним, когда на нас столько всего надето. У Дэвиса запотели очки, он хотел их снять, но я прижала их пальцем к его переносице, и мы засмеялись. Он начал целовать мою шею, но тут мне в голову пришла мысль: а ведь его язык побывал у меня во рту.