Карьер размещался в отвесной скале, за несколько лет в гранитной тверди вырубили внушительную площадку — попасть туда по совершенно отвесным стенам никто из посторонних не мог. Разве что специалист-скалолаз, но он должен быть в таком случае идиотом или сумасшедшим, чтобы спускаться в самое пекло карьерных взрывов! Значит, диверсию совершил кто-то из самих отпалыци-ков, круг замыкался на троих, если не считать часового на плотине, но подозревать его — бессмысленно, так как он находился в трёхстах метрах, на гребне плотины.
Никто из посторонних в карьере не появлялся ни до, ни после отпалки — это единодушно показали на допросах все четверо.
Но кто-то же взорвал экскаватор…
Допустим, один из отпальщиков. Рассчитал время и, когда бежал от подожжённого взрывного шпурта в скале, сунул по дороге (мимо бежал!) взрывчатку под основание экскаваторной стрелы. Затем — в укрытие. А в итоге готовое оправдание: в одном из двойных шпуртов вырвало взрыв-патрон (преждевременно сработал пакет в соседнем шпурте) и отбросило случайно к экскаватору — там он и взорвался. Такое объяснение пытались давать оба парня-взрывника, за исключением бригадира Тимофеева — тот краснел, потел и недоумённо разводил руками: "А хрен его знает…"
Допустим, что такое могло случиться — чего в жизни не бывает. Но тогда почему бикфордов шнур, найденный около экскаватора — вот этот самый — отличается от других шнуров, применённых в тот день при отпалке? Он, как выяснилось, совсем из другой серии, не просто жёлтый, а жёлтый с чёрными прожилками (такая серия применялась на строительстве в прошлом году).
Вот здесь и начинался тупик: кому и зачем понадобилось оставлять столь заметный след, ведь проще было воспользоваться типовым шнуром рабочей серии — его полно под рукой?
Между прочим, этот аргумент мог иметь и другое толкование: любой из взрывников, умышленно применив этот нетиповой шнур, рассчитывал на оправдание: у меня такого шнура не имелось. Ищите другого человека"
А где искать и, собственно, зачем искать, когда все факты налицо? Вот взорванный экскаватор, вот люди, которые при сём присутствовали, других не было. Все основания для подозрения в преступлении, а отсюда — прямой путь к обвинению. Не признаются? Ничего, подумают, поразмышляют и признаются. Придётся дать им время для этого.
Конечно, неприятный резонанс со всеми вытекающими последствиями. Всё-таки стахановская бригада, а бригадир Тимофеев — на доске Почёта. Ну что ж, тем хуже для руководителей стройки — притупление бдительности, неумение вовремя распознать замаскировавшегося врага, который нынче умеет рядиться в любые благообразные личины.
А может, провести дополнительное расследование? Но что это даст? Предположим, он вернётся в город, доложит о факте диверсии и распишется в собственной профессиональной беспомощности. Тем более, что новое расследование, будь оно в пять раз дотошнее, скрупулёзнее, всё равно ничего не добавит. А о том, что враг маскируется, упорно запирается и бешено злобствует — убедительно свидетельствует само время. Взять хотя бы процесс по недавнему Шахтинскому делу, да и другие аналогичные события…
"Решительной безжалостно!" — вслух резко сказал Матюхин, стукнув кулаком по объёмистой папке "Черемшанского дела", которое за эти семь дней перевалило уже за шестьдесят страниц. Положив сверху обрывок бикфордова шнура, устало подумал: пора закрывать. Правда, подумал без обычного в таких случаях удовлетворения.
Странно, но все эти дни он так и не почувствовал, как ни старался, желанной слитности с местным жизненным ритмом, не ощутил подлинного вкуса и запаха "черемшанского кержацкого хлеба", так и не смог настроиться на душевную открытость с людьми, с которыми пришлось общаться. И в кино ходил, и на стройке был, беседовал с начальством, с рабочими, провёл один вечер в общежитии, даже на стрельбище присутствовал, а вот настоящей сердечной расположенности — ни в себе, ни в тех, с кем встречался, не почувствовал. А ведь было раньше — куда бы ни приезжал, всюду и всегда умел с ходу, по-комиссарски, располагать к себе людей.
Какой-то настороженной, будоражной показалась ему Черемша. И жила она непривычной жизнью, непохожей на всё виденное раньше. Не село и не город, что-то от того и от другого: нечто среднее между городской самостоятельностью и деревенской степенностью. К тому же крепко заквашенное кержацкой занозистостью, которая эдаким рогатым чёртом проглядывает даже в глазах конопатых пацанов: дескать, знай наших.
Жаль, что ему за эти дни так и не удалось ни с кем откровенно поговорить. Вежливость, доброжелательность, уважительность, ну, может быть, согласный ответный смешок, а дальше — ни шагу, хоть лопни. "Чок-чок, зубы на крючок!" — такая считалка у местной ребятни, что играет по вечерам под окнами, на базарной площади. С детства учатся сдержанности, стервецы…
Впрочем, это не так уж и плохо.