Он долго стоял у окна и смотрел вниз, на облаченный в сверкающий ночной покров город. Это было завораживающее зрелище: море уличных огней, а за ним – черное, с редкими вкраплениями бесшумно скользящих огней судов настоящее море, сливающееся с небом, вечное, неразгаданное таинство природы. Уже через день после вселения Боба вот так же подолгу у окна стояли две женщины: днем – сорокатрехлетняя американка, а по ночам – маленькая продавщица из салона «Анжелика»; казалось, они становились бесплотными, начинали парить и уносились в бесконечном хороводе сверкающих огней города. На Боба этот вид вскоре стал нагонять уныние. Он постоял, безотрывно всматриваясь в светлую ночь, потом бродил по комнате, выпил четыре стакана виски, пока алкоголь не утратил для него всякий вкус и в нем не пробудилась тоска по нежной Марион, ее восхитительном теле и неповторимом таланте изображать мертвую и давать себя насиловать. Но Марион была мертва, она бросилась в Рейн с дюссельдорфского моста, и это осталось для Боба такой же загадкой, как черное море за окном, которое никто не мог разгадать. Доктор Дорлах попытался это сделать, но Боб Баррайс не понял его. Попытался было и Гельмут Хансен накануне отъезда Боба в Канны, но Боб наорал на него:
– Оставь ты меня в покое, душеспаситель вонючий! Осточертело, до чего вы все изолгались! Марион любила меня, а вы ее доконали. Чеками, сладкими речами, психическим террором. И этого она не вынесла, только этого! Вы убийцы!
Потом он плюнул на Гельмута и удивился, что тот не ударил его.
– Трус! – заорал Баррайс. – Вечно ты со своим благородным триппером. Из тебя человеколюбие как гной выделяется!
А Гельмут Хансен медленно произнес:
– Берегись, Боб. Теперь ты остался один, совсем один. Такого с тобой еще никогда не было.
Последний сердечный порыв друга… Боб не понял и этого. Он уехал в своем новом «мазерати», «консервной открывалке», как назвал его Чокки, год назад купивший себе такой же и через четыре месяца напоровшийся на каменную стену, потому что его спутница на скорости 140 км/час увлеклась и схватилась не за ту ручку. Тогда все долго хохотали над любовными гонками Чокки, теперь же, вспомнив об этом, Боб сжал кулаки и вновь посмотрел на маленький пистолет в коробочке, обшитой изнутри бархатом.
– Я выйду победителем! – вслух произнес Боб Баррайс. – Завтра же начну завоевывать не только Канны, нет, всю Ривьеру! Не знать Боба Баррайса – скоро это будет таким же преступлением, как убийство детей.
Он вынул пистолет из коробки, внимательно обследовал его, убедился, что он, как и было сказано в записке, заряжен только одним патроном, открыл окно, прицелился, прищурив один глаз, и выстрелил вверх, в ночное небо. Выстрел потонул в пространстве… «Так, слабый щелчок, – подумал Боб, – до смешного слабый и в то же время смертельный… вот в чем ужас. Жизнь можно оборвать легким движением пальца, предметом, который умещается на ладони и исчезает, если сжать кулак».
Боб неотрывно глядел вверх, в белесую от тысячи отраженных огней темноту неба.
– Я целился в тебя, Господи! – произнес он с гордостью, больше походившей на отчаяние. – Ты, Бог приличных и чопорных, ханжей, обтяпывающих свои делишки с твоим именем на устах, тех, кто, завернувшись в пурпурные мантии, прикрывается тобой… Ты, Бог истово молящихся, в действительности предающих тебя каждым своим словом, я застрелил тебя! Для меня ты, начиная с сегодняшней ночи, – он посмотрел на свои золотые наручные часы, – с двадцати трех часов девятнадцати минут, мертв! Теперь я буду жить по дьявольским законам! Сатана – вот кто нужен миру, вот кого он признает и почитает, кому лижет задницу, в то время как поет тебе осанну. И послушай, дорогой Всевышний, меня, адского пророка: твое заблуждение погубит тебя! Ты заблуждаешься, думая, что создал этот мир и человека по своему образу и подобию. Твое здоровье, дорогой Господь, я склоняю голову перед тобой, мертвым… я всегда питал слабость к мертвым.
Он низко поклонился ночному небу, захлопнул окно, потом засунул пистолет среди алых роз в вазе, которые принесла ему любвеобильная американка («Каждая роза – горячий поцелуй, сладкий мой»), и возобновил свое беспокойное хождение по комнате.
«С какой стороны подступиться? – ломал он себе голову. – Как больней задеть их? Их гордость – женщины… Я отниму их у них, одну за другой, я выставлю их на посмешище, ославлю как импотентов, которые пыжатся зачать геркулеса».
Так он и заснул в кресле, со стаканом виски в руке, не заметив и не услышав, как он выскользнул и разбился на ковре.
Ему приснились обнаженные, сверкающие, припудренные золотом женские тела, которые плавились в его руках и превращались в золотые розы.
Алкоголь действовал благотворно, он помогал самообману…