— Я тебе покажу, — сказал он и попытался отбросить ружье, чтобы легче было с ней справиться, но от этого усилия его правая кисть, казалось, скрючилась и отнялась. Он почувствовал, как его толкнули в лицо, слабость разлилась по всему телу, он оступился и стал падать назад. Он ударился о стол, которого не заметил в комнате, поскольку его взгляд был прикован к опасности впереди. Он вытянул руку, чтобы удержаться, так как ноги его, казалось, были сделаны из бесчисленных суставов и сгибались, где только могли. Что-то упало на пол, щелкнув, как золотой, как надменная гинея, и пламя на миг обожгло ему пальцы.
Боль вернула ему способность соображать, как будто невидимая рука внезапно отдернула занавес. Он оглянулся и натолкнулся на чье-то бородатое лицо, освещенное неровным светом трех свечей.
— Но!.. — вскрикнул он, сам не зная, что хотел сказать дальше. Он с отвращением отпрянул от тела в открытом некрашеном гробу. Никогда прежде он не видел смерти так пугающе близко. Он никогда не видел мать мертвой, потому что отец быстренько сплавил ее в могилу с крестом и букетиком цветов, а сам погиб при отступлении на море и был ненавязчиво выброшен за борт, пока он учился склонять oikia в школе в Девоне. Он испытывал страх, отвращение, тошноту и какой-то стыд. Он отдаленно сознавал всю неблагопристойность этой потасовки у гроба, даже если это и был некрашеный сосновый гроб. Взгляд его блуждал в сгущающихся потемках, освещенных там, где горели свечи, мерцающими точками, пока не нашел бледного лица, которое казалось теперь скорее утомленным, безмятежным.
— Простите, — сказал он, и огни погасли.
2
Над горой свежих овощей, которая грозила вот-вот рухнуть, тараторили две старухи. Они клевали слова, как воробьи крошки. «Была драка, и одного из офицеров убили». — «Их за это повесят. Но трое из них бежали». Овощи начали расти, увеличиваться в объеме — капуста, цветная капуста, морковь, картошка. «Трое бежали, трое бежали», — повторил один из кочанов цветной капусты. Затем вся гора рухнула на землю, и к нему шел Карлион. «Ты слышал?» — сказал он. «Трое бежали. Трое бежали». Он подходил все ближе и ближе, и его тело росло, пока не стало казаться, что он вот-вот лопнет как раздувшийся пузырь. «Ты слышал, Эндрю?» — сказал он. Эндрю почувствовал, что ему в спину целятся из ружья, и обернулся, но там всего-навсего смеялись двое, чьих лиц он не мог рассмотреть. «Старина Эндрю, такого другого поискать. Помнишь, когда…» — «Заткнитесь, заткнитесь! — закричал он. — Он был просто скотиной, говорят вам. Мой отец был скотиной». «Тили-тили-бом», — отец и Карлион водили вокруг него хоровод держась за руки. Круг становился все меньше и меньше, и он чувствовал их дыхание: прохладное, без запаха дыхание Карлиона и дыхание отца, затхлое и прокуренное. Его обхватили за талию, и кто-то выкрикнул: «Трое бежали!» Руки потащили его прочь. «Я не делал этого! — закричал он. — Я не делал этого». Слезы текли у него по щекам. Он отбивался, отбивался от тащущих его рук. Он медленно вплывал в серый рассеянный туман с зубчатыми краями. Зубцы росли у него на глазах и превращались в коробки, старые сундуки, пыльный хлам. Он обнаружил, что лежит на куче мешковины и в комнате затхло пахнет землей. К одной стене прислонилась куча садовых инструментов и поставленный на попа сундук без крышки, полный маленьких сморщенных луковок. Сперва он подумал, что он под крышей собственного сарая. Снаружи должна быть лужайка и высокая сосна, а через минуту он услышит шаркающие шаги садовника. Старик всегда приволакивал левую ногу, так что в его шагах не было регулярного ритма. Их приходилось считать, как уханье совы — раз-два-а-а, раз-два-а-а.
Как случилось, что он лежит под крышей сарая ранним сереньким утром, об этом Эндрю не спрашивал. Он прекрасно знал, как глупо задавать такие вопросы — да и ему почти наверняка было известно, где он лежит. «Я еще немножко попритворяюсь», — подумал он, повернулся и лег лицом к стене, чтобы не замечать ничего необычного в комнате, в сарае, что бы это ни было. Затем он закрыл глаза, потому что стена, к которой он повернулся, была каменная, а должна была быть деревянной. Когда глаза были закрыты, все было хорошо. Он вдыхал покойный теплый запах земли.
Старик, бывало, ворчал на него, жаловался, что он куда-то подевал мотыгу, лопату, вилы. Потом так же неизменно, как ночь сменяет день, он брал крышку от коробки, полную семян, и принимался перетряхивать их туда-сюда — а они шумели, как маленькие быстрые градины — и приговаривал: «Вытрясем-ка пыль».
Эндрю крепче зажмурил глаза, глубже втянул воздух. Он вспомнил, как однажды старик стоял под сосной на краю лужайки. Он задумчиво трогал подбородок, глядя на тонкий темный конус над головой. «Триста лет, — медленно сказал он сам себе. — Триста лет». Эндрю сказал что-то о едва уловимом сладком запахе, разлитом в воздухе. «Это возраст, — сказал старик. — Это возраст». Он говорил с таким убеждением, что Эндрю показалось, будто он сам вот-вот растает в слабом аромате луковичек и сырой вспаханной земли.