Мы втроем сидим друг против друга на корточках. Для Азария Яковлевича, постоянно работающего с растениями, это самое привычное положение, а мы, с затекшими ногами, охваченные его возбужденной речью, следя за ней, невольно повторяем его движения. Меня все сильнее привлекает его азартность, все больше манит его возбужденное болезненное лицо, не загорающее на солнце.
Горячий, иссушенный ветер шелестит в стеблях, переворачивает огуречные плети и, пролетая, вихрится над дорогой.
— Возьмите огурец, — предлагает Сасов. — Огурец любит влагу, мы и держим для него сырость на полчетверти… Копните!
Мы с Гимпельсоном роем огуречную грядку. В самом деле, сырость лежит на полчетверти от верху.
— Тыквам даем меньше воды, а помидору больше, чем огурцу, — говорит Азарий Яковлевич вроде о чем-то обычном.
Земля понабилась мне под ногти, но я копаю грядки, убеждаюсь, что он не врет.
— Для капусты, — пояснял он, — сырость следует держать под самым листом. Глядите!
Странный, непривычный вид имеет капуста в степи. Не торчит она, как обычно, из глубоких, до верху залитых водой лунок, не пахнет вокруг грядок тенистой свежестью близкой реки. Ветер шуршит между кочанами, пересыпает порошины земли. Не верится, что «под самым листом» держится влага. Я лезу рукой. Сквозь тонкую пыльную корку пальцы входят в теплую сырость.
— Во-во! — подтверждает Сасов с радостью, видя мое изумление. — Ведь как поступают люди? Выпадет дождь, они веселятся, что вот-де, мол, дождик, и ничего не делают. А от того дождика грядки уплотняются, враз создают капилляры, и не только та вода, что упала дождем, уходит без пользы, но уходит и зимняя, из глубины. А пусти культиватор и протяпай — и сохранишь обе влаги — и зимнюю и новую, дождевую. Я об этом как раз пишу. Вот он, конспектик.
Азарий Яковлевич роется в глубоких карманах пиджака и брюк, вынимает, кладет на грядку платок, кисет с табаком, большую зажигалку, складной метр, полубутылку молока с плотной, закутанной тряпицей пробкой.
— Жена наливает. Отличная вещь — молоко, — говорит он, сует бутылку обратно, — Конспект, выходит, я дома оставил. Надо на многое толкать людей. Разве они осведомлены, скажем, в сорняках? Сообщите людям, что сорняк надо выращивать, — они испугаются. Но сорняк-то действительно надо выращивать. Говорят, в ноябре ждется конференция. Растениеводческая. Там я скажу: «Выращивайте сорняки! Нехай с весны поднимаются. Действуйте, как хороший пулеметчик: тот не бьет по отдельному врагу, а подпустит всех — и врежет! Так и здесь: дайте всем прорасти и перед посевом двиньте пропашником — сразу и сорняку точка, и культуру посеете в сырой слой!
Он распрямляется; его брюки оттопырены пузырями, вытянуты над острыми коленями, оттянутые, видать, от вечных непрерывных приседаний.
— И о прополке скажу! — восклицает Сасов. — Простая вещь, скажу, прополка, а не так вы полете! Переворачиваете тяпкой гряды и этим сушите землю. А надо вынимать тяпку тем же следом, каким она вошла, чтоб подрезанный слой оставлять на месте. Тогда что получится? И сорняк срезали, и не пересушили.
Когда закуриваем, Сасов каждый раз достает странного вида зажигалку. Она с поддувалом, трубой и свободно горит на ветру.
— Откуда у вас такое?
— Придумал. Чтоб не гасло.
Мы идем по бахче, перешагивая через огудины. Длинные ноги Сасова отбрасывают тень, и она, точно циркуль, мелькает на залитой солнцем земле. Неожиданно он приседает и, щелкнув ногтем по арбузу, досадливо морщится:
— Безобразие! Спелый!..
Он вытягивает шею к женщинам, белеющим в конце бахчи.
— Агафо-о-о-но-ва!
На зов приходит толстоногая, плечистая, могучая баба.
— Ты свою корову, Марья Ивановна, каждый день доишь?
— Дою…
— Доишь, ибо не дои — вымя усохнет. А плоды нехай перезревают — казенные.
Агафонова молчит.
— Тыщу раз говорено: не беда, что сам арбуз перестаивает. Страшно, что губит цветень. Ну глянь же, Агафонова, на цветки. Ну своими ж глазами глянь.
Сасов отпускает Агафонову, и белый ее платок маячит в синем воздухе.
Хороша бахча в знойный, безоблачный день! Словно зеленые валуны, лежат арбузы, вгрузая боками в пушистую землю. Часами никто не покажется на дороге, лишь изредка, неотличимо от ветра, свистнет суслик, еще не залегший на спячку, встанет столбиком, поведет гладкой, точно облизанной головкой. Сторож приблизится и, чертыхнувшись, начнет забивать костылем в нору сухие комья. Забьет и сядет у балагана, и снова недвижна бахча. Сонное марево плывет по горизонту, безмолвны и небо, и разомлевшие огороды, разве что со стороны железнодорожной станции донесется выкрик паровоза, стук буферов и белое облачко дыма растает над дальними посадками…
В такой день волнующе отрадно присесть перед арбузной плетью. Начало жизни — желтая цветень, невзрачные венчики призакрылись от яростного солнца, чуть подрагивают на ветру. Сбоку, величиной в сливу, покрытая пухом завязь, здесь же, точно яблоки, полосатые арбузята и рядом полупудовые арбузы, тронутые нынешней ночью приходящим зайцем.