Под ее тарахтенье хозяйка говорит о папаше, Иуде Кондратьевиче, который удался еще занозистей своего родителя, — уже не только соседям-пахарям высвечивал правду, а добирался за триста верст и до шахтеров. Обзаведясь же семейством, направил в школу мало что сыновей, но и Ольгу, девку, что верховоды села сочли колебанием устоев, бунтом. Иуда же Кондратьевич только тешился этими визгами, требовал выложить перед его лицо государственный документ с отпечатанным запретом обучать девок. Во всем жаждал законов. Ездил даже к общедонскому атаману в Новочеркасск, чтоб вернуть детям родовую фамилию «Орловы», ибо, хотя Борисов и был дворянин, но был иногородний хам, а не казак; значит, его надругательство над казаком подлежит отмене. Атаман, правда, не помог, тоже оказался хорошей стервой, что здесь же и рубанул Иуда Кондратьевич.
Недогорелые соломины падают из печного поддувала на кошку. Слышен запах прижженной поверху шерсти, но кошка не желает отодвигаться. Падают соломины и рядом, скручиваются на земляном полу, мерцают светляками.
— Споминаю папашу, споминаю Владлена, — говорит хозяйка. — Очень сходились меж собою обличьем, чернявостью. Даже привычки похожие. И папаша любил выводить куплетик: «А што ета за мальчишка разбессовестнай такой», и Владлен через время, через полвека, то же самое выводил. Только Иуда Кондратьевич для дрожания голоса подергивали себя за кадык; Арька же, то есть Владлен, не подергивал, у него от природы получалось нежно, с переливами…
— Ну а ваши-то, Ольга Иудовна, песни, — наконец встреваю я, — можно послушать?
— Не исполняю теперь! — резко обрывает хозяйка.
Все же, вероятно сочувствуя мне, зазря забившемуся сюда, достает из сундучишки, протягивает объемистый блокнот.
— Это, — говорит, — перед войною был здесь с Ростова человек, писал за мной. Уезжавши, забыл.
На листах энергичная умелая скоропись с сохранившимися, ясно видными вмятинами карандаша на бумаге. Тексты, известные мне со студенческой скамьи, перестроены на свой лад. И не то чтоб переиначивался пяток — десяток слов, забытых сказительницей и, как водится, замененных. Нет! Лишь какой-нибудь зачин или концовка гляделись привычно, а все остальное было другим. Говорило оно о любви среди благоуханных, едва не райских садов, покрытых бутонами, цветами; среди роз, тюльпанов и голосистых соловьев. Все было корявым, почти без рифм, но все дышало трогательным, светлым чувством.
— Отчего, Ольга Иудовна, здесь не так, как везде, поется?
— Оттого! Не даешь вот досказать, о чем говорила… Сходных, говорю, обличий были папаша с Владленом. Голоса хоть звучали по-разному, зато уж натура — одна! Случись бы это Владлену стоять в Новочеркасске перед атаманом, князем Святополк-Мирским, поступил бы в точности, как его дед, объявивший атаману дуэль!
Впервые за вечер останавливает Ольга Иудовна прялку, поднимается.
— Ду-эль! — раздельно отбивает она, и ее крупногубое мясистое лицо бледнеет от вдохновенья.
Была бы где-нибудь в этих краях могила Владлена, старуха б носила туда ковыль, полевые синюки, но могилы нет, и Ольга Иудовна произносит редкостное, где-то подхваченное слово «дуэль», как может, украшает память о хлопце-зоотехнике.
— Его дед, мой папаша, — говорит она, — были горячими, весь в их родственника, Емельяна Ивановича.
— Какого Емельяна Ивановича?
— А Пугачева. Емельяна Пугачева.
Слышится мне такое, что ли?! Но нет, язык хозяйки повернулся именно так, она попросту не желает для своего сына иного, менее громкого происхождения.
— Это всякие протчие, те уж ясно без роду-племени, — говорит она.
Удивительная глазу в своем колпаке, обтягивающем голову, она кивает на фотографии стариков, повторяет, что эти усопшие и она с Владленом, хотя, правда, и не по мужской, а по бабьей ветке, чистые Пугачевы. «Хвамильные».
Я не выдерживаю. Какие же фамильные?! Всем известно: когда Емельяна казнили, правительство искоренило само звучание «Пугачевы», заменило «Сычевыми».
— Точно! — снисходительно подтверждает хозяйка, двигает с центра к припечку сбегающий чайник и, опять побелевшая, охваченная уже знакомой мне вдохновленностью, сообщает, что некий Константин, родич и соратник Емельяна Ивановича, укрывался тогда в глухоманном хуторе Топилине и так и остался Пугачевым; а внучка его через время стала мамашей Кондрата Денисовича!
— Так что и захоти папаша быть смиренными, а не смогли бы. В жилах-то не какая-нибудь жидкая кровь!..
— И в ваших не жидкая? — спрашиваю Ольгу Иудовну.
Ответом она не утруждается, идет стелить мне постель в каморе со стеклом-ромбом. Неровная, словно бы каплеобразная камора похожа на аппендикс; ни дверь, ни занавеска не отделяют ее от основной комнаты, и когда гаснет каганец, мне с моего топчана виднеются отсветы печи и овальное белое пятно — дремлющая на пригретом полу кошка.
Утром собираюсь на Маныч. Погода получшела; может, удастся подстрелить утку.