— Понимаете, я без доверия старому… Ну, не доверяю! — Он туго заправил гимнастерку. — Все мучаюсь: пасеки существовали тогда еще, когда люди тележного скрипа пугались, пасеки и теперь существуют, когда самолеты управляются по радио. Раз так, то обязана ж и пасека совершенствоваться! Потому и смотрю я на рамку старой конструкции — вроде она меня… вдарит. Не доверяю ей! Так же с матками…
Солнце поднималось, начинало обходить ульи, и мне только теперь бросилось в глаза, что летки смотрели не на юг, как заведено, а на северо-восток, почти на север. Освещенные с утра, они заходили сейчас в тень.
— Вот! Вот я об этом и говорю! — заметил старшина мое недоумение. — Пускай это не вредительство, когда вулик у людей повернут на пекло, а просто она же, бездумность! Нема соображения, что весной и осенью хорошо леток солнцем заливать, а летом скверно. Летом холодок нужен, а пчеле создают баню, потому что, дескать, летки тыщу лет обращались на юг.
Мы стояли у десятого улья, у того самого, который сегодня утром поднялся до солнца, и я наблюдал сейчас редкую картину. Из потока пчел, летящих с поля, падала, не долетая до улья, то одна, то другая перегруженная медом пчела. Упавшие минуту лежали и, передохнув, уже ползком добирались до улья.
Опять на лице старшины появилась та же ухмылка, что утром:
— От так всегда жмут! Перегружаются из невозможных сил. Но как объяснить, что именно в нем, в десятом, такие герои… Слаб еще мозгом наш брат, царь природы!
— М-да…
— То-то оно, что «м-да», — подтвердил старшина, обернулся назад, на стук колес.
По дороге, запряженная парой красно-рыжих, скачущих внамет лошадей, громыхала бричка. Две хохочущие девахи стояли в бричке в полный рост, одна, крутя кнутом, правила лошадьми, держась за натянутые вожжи, другая вцепливалась в ее плечо, и у них, с трудом балансирующих, сияющих, вспрыгивали на толчках щеки, груди, зады и здоровенные икры, напеченные солнцем.
— Девчата-а-а! — заорал старшина. — Завертайте до нас мед на мед менять.
Грохочущая бричка пролетела, завеса пыли пошла над ульями; в этой серой завесе, едва не сбивая нас, шарахнувшись, проскакал отставший жеребенок.
— Вот так, — подвел итог старшина, сгоняя с лица неположенные на посту чувства, с тоской глядя вслед умчавшемуся видению. — Что ж, пошли подзавтракаем… Гляньте — четверть девятого.
В лесополосе, скрытый ветвями диких абрикосов, стоял на двойных тяжелых баллонах немецкий штабной вагончик. Его бока были пробиты пулями и теперь запаяны, вероятно, колхозным жестянщиком. На дверце ниже никелированной ручки красовалась марка аугсбургского завода и дата: 1936 год.
Старшина хмыкнул:
— С тридцать шестого дожидался попасть на мою пасеку!..
В вагончике стояли солнечные воскотопки, медогонка, дымарь, а над ними висел газетный лист с надписью: «Нет плохого года для хорошего пчеловода».
Я засмеялся:
— На практике-то есть. Завидный у вас медосбор, а все ж суховей не дал взять с улья по центнеру.
— Ну так что! Плохой год виноватый? Суховей помешал сеять фацелию? За недобор меда оправдываться в суде надо! — сказал старшина. Но сказал не очень резко; лицо его внутренне ухмылялось; должно быть, перед его глазами все еще вспрыгивала повозка с пассажирками.
Он достал из погребка, вырытого под вагоном, глечик простокваши, армейскую алюминиевую флягу с медом и три пышки (одну отложил для Петьки). Мы позавтракали.
Ветер бежал над равниной, не прохватывал лесную полосу, и здесь было душно, как в парнике. Мои руки и лицо стали влажными. Я еще раз удивился подтянутости старшины. Он сидел в суконных бриджах, в диагоналевой, тщательно выутюженной гимнастерке; несмотря на духоту, воротник был застегнут на все пуговицы, туго обтягивал шею.
Сквозь деревья виднелась жаркая, уже с утра обожженная степь, до самого горизонта переваливались с бугра на бугор желтые массивы отцветающего подсолнуха. Над нашими головами, видимо, проходила основная пчелиная трасса. Пчелы с пасеки летели на подсолнух, другие — обратно, и воздух колыхался от ровного напряженного гула.
Перед нами на стебель кашки упала пчела. Она была облеплена комками перги, спина, крылья, даже глаза — все было пушисто и желто от подсолнечного жирного цветения. Перегруженная взятком, пчела тяжело дышала. Секунду передохнув, с усилием оторвалась от стебля, но не улетела, не смогла улететь от услышанного в цветке меда, а, сделав круг, снова прицепилась к цветку и, раздвигая головой лепестки, всосалась в венчик. Мы видели только подрагивающий темный кончик брюшка. Наконец пчела подалась назад и, тяжело загудев, низко над землей полетела к пасеке.
— Что?! — крутнулся ко мне старшина. — Ну! Ну, как мы хлопаем ушами, такую красавицу упускаем! Не закрепляем ее в природе!
Звякнув медалями, он выпрямился.
— Это с десятого. Я ж знаю — с десятого! И так нагрузилась по завязку — нет, мало, дай еще возьму! Скажите, ведь нельзя, чтоб это было без причины: просто хорошая пчела, и все? Ведь нельзя же? Нет, скажите, нас же бить надо, если не расчухаем, отчего эта семья такая; презирать следует!
Пчелы все летели и летели в синем воздухе.