Встретил меня Глазунов подобно милиционеру, заинтересовавшись прежде всего моими документами, а потом отошел и опять стал к своему штурвалу. Это был огромного роста, белесый, жилистый мужчина с большеносым, вытянутым, тоже жилистым лицом. На затылке его сидела черная, будто вымытая в мазуте, кепка. Промасленная спецовка блестела на обшлагах, из кармана торчал гаечный ключ. Глазунов походил на производственного рабочего. Над штурвалом, у которого он стоял, горела мигающая от дрожания машины лампочка. На агрегате было много электричества: передние фары трактора освещали дорогу, а специально пристроенные задние фары бросали лучи на хедер комбайна, так что было видно, как, дергаясь влево и вправо, строчил четырехметровый нож, срезая колосья. Лампочка висела и над корпусным ящиком-бункером, куда сыпалось только что обмолоченное зерно; висели лампочки и позади комбайна, около соломовыбрасывателя. Ночь была темная, душная; вокруг света, не боясь шума, тучей кружилась мошкара.
Не каждому случалось кататься на комбайнах, особенно ночью. Могу свидетельствовать, что ощущение торжественное. Высота, особое подрагивание!..
С левого борта комбайна, под рукавом, из которого разгружалось зерно, была приделана толстая, длиной в оглоблю деревянная стрела. Она смотрела в поле и придерживалась железными оттяжками. На ней, с трудом держась, уцепясь за оттяжки, сидели два парня: один щупленький, другой — грузный, как плохо утрушенный мешок с половой. Глазунов посмотрел на бункер, быстро наливающийся зерном, и засигналил кому-то в темноту электрической лампочкой. Почти сразу впереди, в лучах тракторных фар, засверкали фосфорические, кровавые, будто у дьяволов, глаза быков. Видно было, как девчонка-возчица выпрягла быков, отпугнула их и, держа дышло громоздкой брички, ждала комбайна. Мешкообразный парень приготовил крюк и, когда распряженная бричка поравнялась с ним, подхватил у возчицы дышло, сцепил его с концом стрелы. Щупленький спрыгнул в подбежавшую за стрелой бричку, направил в ящик хлынувшее из рукава зерно. Через две-три минуты бричка налилась пшеницей; грузный парень отцепил ее, а щупленький соскочил наземь, догнал стрелу и уселся, ожидая следующую бричку.
В грохоте комбайна я прокричал Глазунову:
— Ведь девчонка-то может не рассчитать, где ей остановиться. Как тогда?
— Чего ей рассчитывать? — огрызнулся Глазунов. — Увидела сигнал — и распрягай на последней колее. Ее ж видать — вон! — Он указал на след больших колес комбайна, оставленный на земле в предыдущем заезде. След проходил как раз под выгрузным рукавом. — А на колее, что сейчас продавливаем, будут ставить брички по следующему кругу…
Замолчав, он поспешно крутнул штурвал, и площадка хедера, стригущая стальным ножом по самому низу хлебостоя, приподнялась — пропустила под собой насыпанный кротом бугор земли и вновь осела, низко забирая пшеницу. Колосья, выхваченные из темноты электрическим светом, волновались, обдаваемые ветром мотовила, ударялись друг о друга, а мотовило крутящимися лопастями подминало колосья под нож, с ходу бросало на площадку, и желтые вороха, подхваченные конвейером вместе со срезанной сурепкой, с редкими стеблями запушившегося осота, плыли под нашими ногами, исчезая внутри комбайна. Оторваться было немыслимо. Безостановочный, бесконечный хлеб рушился, рушился в зев машины, где били его штифты барабана, протаскивали меж другими штифтами, бросая от себя вороха перемятой сбоины на бегущий транспортер. Один бегущий передавал другому, тот еще, и все они, жуткие от напряженья, таскали сбоину вверх-вниз, били биттерами, сваливали на трясущиеся решета, проносили под ветром вентиляторов, чтобы винт, такой же, как в мясорубке, только огромных размеров, тянул на себя уже готовый провеянный хлеб.
Глазунов работал молча. Его жилистая квадратная рука лежала на штурвале, шевелясь по надобности, а сам он не мигая смотрел на хлебосрез, изредка — на двух пацанят-грабельщиков, вернее, на их конные дореволюционные грабли, привязанные оглоблями позади хедера. Ноги Глазунова были поставлены расчетливо, так что не надо было переступать, поворачиваться от штурвала к потоку зерен.
По мере наполнения, Глазунов сигналил. Из мрака появлялась стоящая на колее бричка, и возницы из тех, кто постарше, кричали мешковатому парню:
— Паша, родненький! Тебя женить надо, чтоб душе не поправлялся.
Комбайн не замедлял хода; уйма шестерен, цепей, зубьев, сам мотор, вентиляторы и стрясные доски — все создавало стрекочуще-стучащий грохот; наверно, этот грохот являлся тем самым, что изумляло поэтическую душу бухгалтера Грунько. Одновременно думалось мне, что уж целый год не гремят в мире залпы, а слышатся лишь стрекоты жатвенных машин.
Плотное марево обволакивало небо, пятна туч проплывали низко, и Глазунов поглядывал вверх, торопился.
Шли седьмым кругом, когда внизу что-то резко хрустнуло и хедер с остановившимся мотовилом с ходу смял перед собой пшеницу, стальными пальцами вырывая ее на всем протяжении замершего ножа.
— Э! э! Стой! Сто-о-у-ой!