Ирония — это дуализм вербальной семантики. (Нравится наукообразное изложение? Точно? Или нет?) Ладно:
Ирония — это придание слову противоположного смысла.
Или:
Ирония — это открытие в слове противоположного смысла.
Или:
Ирония — выражение словом смысла, обратного обычному смыслу слова.
Однако лицевой, стереотипный, смысл всегда наличествует также. Имеется в виду, вернее на слуху. Тогда:
Простейший случай: сказать трусу: «Ну, ты герой». Это насмешка, высказанная через явно противоположное утверждение. Стоп! Что имеем? Взлом семантического стереотипа. Типично и обычно слово значит одно — а в нашем контексте значит другое.
«Как освежает вода», — сказал человек, выбравшийся из проруби, или наоборот, почти из кипятка. Стереотипное значение сломано, ибо слушателю ясно, что вода ужасна.
«Как добр и милосерден по природе своей человек», — вздыхает историк, восстанавливая детали страшной резни. Подразумевается опровержение слова смыслом.
Что же происходит, когда мы обозначаем нечто через его противоположность? Труса называем героем, горе — счастьем, провал — удачей. Мы рассматриваем явление с обеих сторон: прямой и обратной. С лица и изнанки. Это «стереофоническое» понимание, объемное. То есть:
Иронический подход к объекту представляет больше информации, чем буквальный. И производит с этой информацией большую операцию, чем буквальный.
Буквальный подход — это констатация. Буквальный подход — это аналитический стереотип. Иронический подход — это следующий этап анализа, привлечение следующей информации для его характеристики, и изображение глубинной, объемной, «двойной» картины объекта (явления, процесса, предмета).
Грубо говоря,
…Вот я и говорил, что мудрые люди обычно склонны к иронии, а ироничные часто являют природную мудрость.
39. И тогда мы вспоминаем, что ирония — это оружие слабых, ирония — это сопротивление рабов. И тогда мы вспоминаем еврейский юмор — ну, можем вспомнить.
Еврейский юмор скорее печален, чем весел. Чаще задумчив, нежели смешон. Строго говоря, чаще это не столько юмор, сколько именно ирония.
«Рабинович здесь живет? — Нет. — А разве вы не Рабинович? — А разве это жизнь?..»
Значения слов обыгрываются в нестереотипном смысле, причем не обязательно противоположном.
Когда коренной одессит Жванецкий начинал свою миниатюру: «И что характерно — министр мясной и молочной продукции есть, и он хорошо выглядит», — хохот советской публики вызывало именно то, что мяса и молока в стране вечно не хватало, и отрасль была в завале. Ирония давала слоеный смысл, стопку из нескольких контекстов сразу. «Еще в школе нас отучают говорить правду», — начинал Жванецкий, и зал падал с кресел: лживая страна, лживая политика, лживая история, и сама школьная правда — это тоже нечто лживое под благородным правдивым соусом: школьников как раз декларативно воспитывают говорить правду.
Поскольку еврейская история весьма печальна, а положение было вечно зависимым, и язык следовало держать за зубами, то оставалось изъявлять жуткое веселье по поводу своих огромных благ и невиданного счастья. К этой форме трудно было придраться недоброжелателю: эта форма позволяла балансировать на грани серьезности и издевки, а издевка могла мгновенно обратиться на себя самого, терпящего и переживающего такие беды и тяготы.
Нет сил не вспомнить кратко канонический анекдот: умерла первая жена, еврей женился на ее сестре, и та умерла, женился на третьей, приходит к ее родителям: «Вы сейчас будете смеяться, но Рива тоже умерла».
Похоже все-таки, что умение видеть предмет с разных сторон, находить смешное в печальном, принимать горе и улыбку в одном флаконе — это признак мудрости. То бишь способности сознания объемно оперировать информацией, создавая полифоничные модели.