В конце 60-х, в процессе хрущевской либерализации, в СССР входит в моду интерес к истории, к корням, почве, укладу, «малой родине», фундаменталистской крестьянской морали; в литературе это выражается в доминировании «деревенской прозы», представители которой изо всей мочи бренчали на балалайках о том, сколько всего у них есть и сколько утеряно безвозвратно. Поверхностный наблюдатель может записать в «деревенщики» и автора «Иду в путь мой», но, если присмотреться, выяснится, что, несмотря на действительно романтическое свое отношение к отечественной истории, протагонист не похож ни на шукшинских «чудиков», ни на ортодоксов Белова и Абрамова: он журналист, заинтересованно изучающий быт деревенских жителей, городской человек, не успевающий на покосе за дюжими лесниками, именно что ни в городе Богдан, ни в селе Селифан. И ладно бы протагонист — так ведь и объекты его внимания тоже далеко не всегда представители сермяжной Руси. В повести есть странная, неуместная, кажется, военная линия: на испытание нового ракетного оружия на полигон приезжает старый генерал. Прямо перед стартом обнаруживается некая неисправность, однако генерал приказывает не откладывать и сам берется опробовать новинку, за секунду до катастрофы камера прекращает съемку. Эпизод этот сейчас требует комментария, он намекает на происшествие 24 октября 1960 года, когда на байконурской стартовой площадке при испытательном пуске ракеты Р-16, способной нести термоядерный боезапас, заживо сгорели маршал Неделин и еще 74 человека — взорвался двигатель второй ступени. Это было мифообразующее событие своего времени, как сейчас «Норд-Ост» или взрывы домов: самая крупная катастрофа российской космонавтики. Официально было объявлено об авиакатастрофе, но разговоры, конечно, ходили — и у писателей с острым чувством современности преобразовывались в такие странные, с экивоками, сцены, едва ли уместные и вообще мыслимые у Белова или Распутина.
В «Иду в путь мой» с грехом пополам вмонтированы и очерк про ярмарку из «ЛГ», и «Свадьба» из «ЛитРоссии». Это неровная, шаляй-валяй — то съезжающая в очерк, то ухающая в эссе, то закручивающаяся в рассказ — вещь скреплена серией реприз-лейтмотивов: избы звенят от песен, травы млеют, кони брызжут росой, половики полыхают красками. Сам Проханов обычно называет свою повесть «языческой», «наивной» и «хохломской», недоброжелатель охарактеризует ее как идеальный материал для сорокинской пародии — «неизбывно совписовскую», «нормативную», «конъюнктурную». Определенные резоны есть у обоих. «Иду в путь мой» до сих пор ударяет в голову метафорическим изобилием, но едва ли этот купаж экзальтированных исповедей, фольклорных документов и журналистских парапсихологических портретов советских люмпенов может вызвать у современного читателя, не являющегося прохановским aficionado по преимуществу, что-либо, кроме недоумения. Некогда прозрачно-медвяный, за три десятка лет текст засахарился. Но для знатока любопытно покопаться в этой вязкой массе, обнаружить здесь исходные точки множества векторов всего его творчества. Не зря Белосельцев будет писать свои очерки о дьявольской Москве нулевых, а из-под пера у него будет переть «Свадьба», та самая, строки в самом деле покажутся драгоценными.