Вечером я написал Юзику письмо. Промолчал, что в воскресенье на кухне буду чистить картошку. Ведь так уж принято: если нет настоящих цветов, никто и никогда не дарит другу букет цветущего картофеля.
…С тем высоким, худощавым старшиной Денисовым, который заинтересовался моей передышкой во время кросса, я встретился вторично, когда попал в роту. Старшина носил на груди много всяких знаков за отличную службу. У него были длинные руки с длинными сухими пальцами. Весь какой-то длинный, нескладный…
— Надеюсь, уже привыкли к воинскому порядку? — был первый его вопрос.
— Параграфами себя не стесняю, — ответил я как можно хладнокровнее, но не скрывая презрения.
— О-хо-хо! — вдруг откровенно засмеялся старшина. — У вас душа нараспашку.
Он повернулся и вышел из казармы, немного покачиваясь при ходьбе. Я оказался побежденным, и это разозлило. Подошел какой-то ефрейтор.
— О, брат, он строг, наш старшина! — сказал ефрейтор с гордостью. — Он сам аккуратен и от своих подчиненных…
— Прости, что ты за персона?
— Ефрейтор Василига! — наивно заулыбалось круглое веснушчатое лицо. — Второй год служу…
Я пытался отыскать в памяти что-нибудь остроумное, язвительное. Василига, видно отгадав мое намерение, перестал улыбаться и молча уставился на меня. Так мы и разошлись, ничем друг друга не порадовав.
После обеда ротный почтальон вручил мне письмо. От конверта исходил тонкий запах духов.
— От возлюбленной? — усмехнулся почтальон. — Аромат!..
Письмо было от Юзика. «Не забывает меня старый друг и соратник!» — радостно подумал я. Присев на табуретку, стал читать письмо. У Юзика не было ничего новенького, он все еще играл на гитаре в оркестре кафе.
Мое внимание то и дело отвлекали пронзительные, бессвязные звуки, которые раздавались из дальнего угла. Там, спрятавшись за койками, кто-то пытался играть на баяне. Играл робко и неумело. Вскоре не только я, но и другие солдаты стали недовольно поглядывать в сторону играющего.
— Эй, там! — не вытерпев, крикнул я. — Перестань выматывать кишки. Тебе что, медведь на ухо наступил?
Баян умолк. Из-за коек выглянуло круглое лицо Василиги, а его глаза были еще больше, чем обычно.
— Стало быть, ты лучше можешь?..
Не знаю, что соблазнило меня взять баян в руки. Наверное, простое желание похвастать. Тронув пальцами клавиши, я вдруг забыл, где нахожусь, будто вырвался из стен казармы, убежал от всего, что связывало меня с солдатской жизнью. Я снова сидел в оркестре кафе и играл полонез. Мне снова улыбались женские губы, мне подмигивал Юзик, мне аплодировали за всеми столиками. Я, как во мгле, видел лицо Василиги, на котором скептическое выражение вскоре сменилось удивлением, а потом восторгом. Солдаты обступили меня и молча слушали полонез Огинского.
Когда я кончил, посыпались просьбы:
— Сыграй еще!
— Баян зачем положил?
— Ребята! А мы плакали, что в роте нет баяниста!
— Ну уж ты, брат, от нас не увильнешь! — всех перекричал Василига. — У нас коллектив крепкий! Ротную самодеятельность развернем!
И тут я увидел Денисова. Старшина стоял у двери, скрестив на груди руки и опустив голову, из-под густых, мохнатых бровей наблюдал за мною… Казалось, что он все еще прислушивается к музыке.
…Рукой я крепко держался за перила и еле переставлял ноги со ступеньки на ступеньку. Мне казалось, что от более резкого движения обязательно развалюсь на части. Было лишь одно желание: добраться до казармы и присесть на табуретку.
— Дай-ка свой вещмешок, — услышал я за спиной хрипловатый басок Лебедева. — Вижу: не дотянешь.
— Не дам, — сказал я, не оборачиваясь. — Сам донесу.
И донес. И удивился этому.
— Вот ты и настоящий солдат, — улыбнулся сержант. — Получил боевое крещение.
На это я ничего не сказал, хотя мысленно был согласен с ним.
На учениях я в самом деле кое-что узнал. Я узнал, что солдатская шинель далеко не грубая, ибо она теплая и в ней всегда спрячешься от стужи и ветра. И вещмешок не такой уж тяжелый, его стоит таскать с собою. Там, в этом мешке, есть ложка и котелок, которые так приятно достать после длительного марша. Там также есть пара пустых конвертов. Эти конверты известят Юзика и отца о том, что я жив и здоров.
Уже в постели, несмотря на усталость, я долго не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами и думал. О многом думал. И никому не раскрыл свои мысли, даже Юзику. Оставил их при себе.
— Ну, чего нахмурился, как небо перед грозою? — спросил меня Василига. — Смотри, как светло на улице! Весна, брат, пришла!
— Уйди… Оставь меня в покое…
— Злишься, а? На меня злишься?
— Да.
Но я говорил неправду. К Василиге я не чувствовал никакой злости. Я все еще находился под впечатлением ротного собрания, и сейчас не вызывало радости ни солнце, ласкающее землю, ни почерневший, ноздреватый снег, доживающий свои дни, ни звонкая капель. Я не мог забыть слов, произнесенных с трибуны ротными товарищами. Больше всех старался Василига.