Утром, за час до общей побудки, пришли Петр Иванович и Гришка с Ильей. Они не лезли с утешениями – просто сели рядом и просидели так добрых полчаса. Они словно давали понять, что они – здесь, никуда не делись, а только отступили на некоторое время в тень. Но по-прежнему с ним, готовые поддержать, подставить руку или плечо. И Серега, который и нуждался сейчас в такой молчаливой поддержке, был очень благодарен.
Мать пришла в себя в середине дня. Вдруг вздрогнула, открыла глаза, слабо заворочалась, пытаясь повернуть голову – и Серега, сорвавшись с кушетки, вмиг оказался рядом.
– Мама!
Она посмотрела на него и слабо улыбнулась.
– Сережка… здравствуй, медвежонок… Ты уж извини меня… видишь, как оно получилось…
– Да что ты, мам! Ты лежи, отдыхай! – торопливо заговорил Серега. В груди вперемешку с бешеной радостью, что она все же очнулась, теснился и страх – а вдруг и правда все решила для себя и уже не переубедить… – Ты выздоравливай! Сил набирайся! Я здесь буду, у Наставника отпрошусь! А скоро вообще на каникулы распускают! Поправишься!
Но мама лишь горько усмехнулась и снова закрыла глаза.
Следующая неделя слилась для него в одно серое пятно. Днем он учился, потом бежал в Госпиталь. Он приходил каждый вечер – Петр Иванович выгонял из казармы едва лишь заканчивались занятия – но мама слабо реагировала на эти посещения. Тихонько улыбалась спокойной и какой-то отсутствующей улыбкой, накрывала его руку своей сухой узкой ладошкой – и не отпускала до самого отбоя. Она словно хотела наверстать все то время, пока жила одна.
Она больше не говорила ни слова, а на все просьбы и уговоры лишь иногда покачивала головой. Если он молчал – неподвижно лежала и она, глядя в потолок с блуждающей на губах улыбкой. Она словно радовалась, что неизвестности и мучению ожиданием приходит конец. Сергей знал, что мама часто плакала после того, как пропал отец – но за всю эту последнюю неделю ни проронила ни единой слезинки.
Он помнил, как плакала и убивалась она, когда уходил отец. Даже когда бывал дома в увольнительные – по вечерам не раз заставал ее в слезах. Конечно, тревожились все, и особенно родственники ушедших – но вряд ли кто тосковал, как мама. Люди были полны надежд, что экспедиция будет успешной, принесет свои плоды, вернется, выполнив задачу. В это верили все… но не мама. Она словно
Сергей знал, что ее навещают днем – и коллеги, и друзья, и начальство, и, конечно же, тетя Оля, лучшая подруга. Дежурная медсестра шепнула, что теть Оля даже ругалась на нее – но ко всем увещеваниям мама оставалась безучастной. Она не съела ни единой ложки больничного пайка, заботливо приносимого сиделками, не тронула и домашнее, что таскала каждый день тетя Оля – и лишь система пока поддерживала ее жизнь. Она все решила для себя и больше не хотела напрасно тревожить окружающих.
В последний вечер она особенно ослабла. За эту неделю она сильно высохла – не помогала уже и система: организм, подчиняясь разуму, гасил одну за другой жизненные функции, подталкивая тело к бездонной пропасти. В палате стояла мертвая тишина – и потому, когда она повернула голову, Серега, прикорнувший калачиком на кушетке, тут же услышал. Сорвавшись, он подскочил к ней:
– Мам?..
Она поглядела на него – удивленно, будто только что увидела сына по-настоящему.
– Какой ты стал у меня… совсем взрослый…
И Серега как-то сразу все понял. Мама хотела проститься.
– Мам… ну не надо… – только и смог беспомощно выдавить он.
– Все у тебя будет хорошо, сын, – еле слышно, одними губами, прошелестела она. – Дом поможет. А ты слушай… если… если вдруг он вернется… если увидишь его… скажи – я не смогла больше ждать. Не осталось больше моих сил…
Серега молча кивнул, словно деревянный чурбан, пытаясь проглотить вязкий ком в горле, рвущийся наружу – а в голове царила полнейшая пустота.
На следующий день мама умерла.
В парадной курсантской форме – черные мешковатые штаны и черный же китель с нашивками командира группы и тремя птичками на рукаве – Серега полдня просидел в Госпитале, на дежурном посту. Рядом был и Петр Иванович, и теть Оля, и еще несколько маминых подруг. Ждали осмотра и медицинского освидетельствования. Но Василий Петрович мог освободиться только к обеду, и потому приходилось ждать.