А Витька-то думал: мгла — это живое, вроде старухи-пустыни. Только ветер, только туман, и еще — трудно дышать. Мутно-сизый ветер проносился над полями, ветер с пылью, мельчайшей, жгучей, пронзающей пылью. Так вот эта самая пыль? Папа рассказывал про нее Витьке. Сколько? Тысячи верст этот ветер — мутный и сизый — пронес эту жгучую пыль из далеких пустынь азиатских, чтобы сечь поля, сечь реки, сечь людей, скот, сечь все живое… Пустыня мстила людям.
Трескались губы, плакали глаза; не только у людей: у скота тоже; «пить, пить, пить», а в колодцах иссыхала вода, вот на глазах видно, как иссыхала!
Витька видел: взъерошенные птицы тревожно летали над полями, лошади стояли, грустно опустив голову, и огненный ветер рвал невидимыми пальцами их гривы, их хвосты. Еще Витька видел: лошади плакали — часто-часто моргали, из глаз их катились круглые, с горошину, слезы. И Витьке было не по себе от лошадиного плача, от взъерошенных птиц, от трудного дыхания, от жары… А дед как лег в комнате, так и лежал колодой, хрипел, кашлял, стонал, брюзжал, этакий колючий стал. И крикнул раз на Витьку сердито:
— Затворяй дверь! Шляешься тут…
Витька обиделся, ушел на двор, ходил долго около отца, потом пожаловался угрюмо:
— Меня дедушка ругает.
А хмурый отец сказал:
— Ты теперь не лезь к нему, сынок! Он теперь больной, сердитый.
«Вот, — подумал Витька, — завезли сюда и обижают».
Ему хотелось поплакать, пожаловаться, но смолчал.
Работники не работали в эти дни, ходили как неприкаянные, покоренные пустынным ветром, придавленные.
И все злые, злые неизвестно на что. Деду занедужилось: он заныл, расхворался, а на другой день он уже стонал вслух и жаловался Витькиному отцу:
— За-да-вит меня эта пустыня.
— Ничего, папаша! Вот уедем, бог даст!
— Тебе, борову, все ничего.
— Пройдет, гляди, скоро.
А сам, выйдя с Витькой на крыльцо, где еще бушевал ветер, говорил шепотом:
— Вот проклятая, ведь сгубит старика!
— Кто проклятая, папа?
— Пустыня. Видишь, дед-то? Ох, как бы не помер здесь!
Витька не уходил эти дни с хутора никуда, томился, разве к Поганой балке — глубокому оврагу с пологими берегами, где за зеленым чаканом пузырилась темная вода. Раз, томясь, до самой воды сошел Витька. Ух, как гадко пахнет здесь! Чем это? Вроде угар. Вода темная, и пятна голубые по ней плавают. Иногда большой пузырь появлялся в воде у мутного дна и, колыхаясь, выплывал через воду и лопался. Так гадко пахнет, что в ушах зашумело у Витьки. А отец уже стоит на берегу балки, ворчит:
— Куда ты ушел?
— Я, папа, гуляю.
— Ну, нашел место! Вылезай скорей! Задохнешься там.
Витька вылез.
— А что здесь, папа? Почему здесь так пахнет?
— Пес ее знает! Поганое место. Думали, в овраге вода будет, рыли колодец. И хутор-то из-за этого здесь поставили.
— Вода есть, папа!
— Есть-то есть, да, брат, такая, что лошади от нее морды воротят: негодящая вода. Что оно такое, бог с ней, — не пойму. Вроде гнилая вода. Ты не ходи сюда, дух тут тяжелый.
Отец помолчал, пошли вместе к хутору. А ветер все рвал-метал, и надо было держать картуз, чтобы его не снесло с головы.
— Вот дедушка-то разнемогся, беда!..
Опять Витьке стало нехорошо. Хуторские постройки под ветром казались ма-аленькие.
Витька видел, как на глазах увядала жизнь кругом: поля серели, листочки на ветлах, что росли у колодца, свернулись и загремели, птицы с беспокойными криками носились над степью, словно не находили себе места. Они потеряли страх, летели к хутору, садились здесь возле построек, и клювы у них были раскрыты, крылья не складывались плотно, отделялись, словно полы фрака у учителя арифметики Романа Павловича.
Ночью дед стонал, ворочался, говорил вслух жалобно:
— И откуда оно берется, господь с ней? Дует и дует, как из печки.
— Из Рынь-Песков, папаша! — ответил отец. — Видишь, песку сколько несет! Так все и пронизывает песком.
— Знаю, из Рынь-Песков. Да много очень уж! Будет бы!
Так и не поехали дальше. Три дня шла мгла над хуторами, над просторами заволжскими. Когда кончилась мгла, — это было на четвертый день, — дед решил ехать назад…
— Трудно мне, домой хочу…
Опять бескрайняя степь, теперь чуть пожелтевшая. Дед смотрел на нее больными, беспокойными глазами.
— Отудобит?
— Отудобит, — отвечал Витькин отец, — это не в цвету. Теперь что? Дождичек — и все пойдет. Вот если бы в цвету — не дай бог!
Караваны верблюдов на дальних дорогах теперь показались сиротливыми, и верблюды будто спешили, шагая широко.
Витька думал, глядя на них:
«Вот и не видал пустыню».
Назад Андроновы ехали — печальный кортеж: везли деда больного. Теперь Витька в коляске с отцом, а в кибитке, на перинах, — больной дедушка.
«Задавила меня пустыня».
На стоянках, очень частых, деду клали в кибитку траву, смоченную водой, чтобы ему не было так душно и жарко.