Звали его Маркел, и умер он молодым. Вначале он и знать ничего не хотел о Боге, насмешничал и не давал своей старой няньке зажигать лампадку перед образом, а если она все-таки зажигала — задувал ее. Но потом в нем совершилась дивная перемена, и он превратился в такого человека, каким он продолжает жить в воспоминаниях старца: «Дни наступили светлые, ясные, благоуханные, Пасха была поздняя. Всю- то ночь он, я помню, кашляет, худо спит, а наутро всегда оденется и попробует сесть в мягкие кресла. Так и запомню его: сидит тихий, кроткий, улыбается, сам больной, а лик веселый, радостный». Божественная жизнь, любовь Божия прорываются в нем наружу, полностью завладевают им, и за несколько недель предсмертной болезни в нем формируется новый образ. Преображение свершилось.
То, что запечатлено в Воскресении Господа, должно произойти и в каждом верующем: перемещение тела и души в сферу Божественного и возникновение в итоге небесного человека (не «духа»!) ощущается здесь как предчувствие. Оно выражается в постоянно повторяющейся мысли: рай уже настал! При этом имеется в виду, что мир не существует больше как нечто разъединенное с Богом, но что он, оставаясь самим собой, пребывает в Боге, и исходящий от Бога завет любви исполняется через цветение Его в твари, полностью Ему себя предавшей. «Рай» — это небесное единение.
«Матушка, не плачь, голубушка, — говорит, бывало, — много еще жить мне, много веселиться с вами, а жизнь-то, жизнь-то веселая, радостная!» — «Ах, милый, ну какое тебе веселье, когда ночь горишь в жару да кашляешь, так что грудь тебе чуть не разорвет». — «Мама, — отвечает ей, — не плачь, жизнь есть рай, и все мы в раю, да не хотим знать того, а если бы захотели узнать, завтра же и стал бы на всем свете рай».
«Жизнь», олицетворение непосредственного существования, — пульсация крови в теле, проникновенность души, интеллектуальная сила духа, дыхание конкретного человека, — все это, как мы чувствуем, не то чтобы одухотворялось или идеализировалось здесь, — нет, оно преобразуется в иное состояние, именуемое «раем» и питаемое, главным образом, не этическими, а религиозными корнями; но этическое присутствует в нем как составная часть. Его нельзя назвать и эстетическим; но в нем заключена та святая красота, та Charis, что порождается чисто религиозной самоотдачей.
Тут нет ничего от игры. Глубокая серьезность всего этого находит себе выражение в любви. Маркел говорит, обращаясь к слугам: «Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да и стою ли я того, чтобы служить-то мне? Если бы помиловал Бог и оставил в живых, стал бы сам служить вам, ибо все должны один другому служить». Матушка, слушая, качала головой: «Дорогой ты мой, от болезни ты так говоришь». — «Мама, радость моя, говорит, нельзя чтобы не было господ и слуг, но пусть же и я буду слугой моих слуг, таким же, каким и они мне. Да еще скажу тебе, матушка, что всякий из нас пред всеми во всем виноват, а я более всех». Матушка так даже тут усмехнулась, плачет и усмехается: «Ну и чем это ты, говорит, пред всеми больше всех виноват? Там убийцы, разбойники, а ты чего такого успел нагрешить, что себя больше всех обвиняешь?» — «Матушка, кровинушка ты моя, говорит (стал он такие любезные слова тогда говорить, неожиданные), кровинушка ты моя милая, радостная, знай, что воистину всякий пред всеми за всех и за все виноват. Не знаю я, как истолковать тебе это, но чувствую, что это так до мучения. И как это мы жили, сердились и ничего не знали тогда?»
Как ощущается здесь внутренняя мощь происходящего! Оно умещается в считанные дни. Новое содержание, Божией милостью возникшее в Маркеле, необратимо и властно преобразует все бытие его, и вместе с ним преобразуется весь мир. Ведь «мир» не есть нечто готовое и устоявшееся; в своем становлении он зависит от человека и становится тем или иным, следуя его соизволению или его требованиям. Это сказано не в идеалистическом, а в совершенно реальном смысле. Когда человек согрешил, его грех лег на мир тяжелым ярмом, непроглядною мглою, блужданием во тьме. Обретая же свободу в Боге, человек вступает в «рай», который возникает тогда и вокруг него. Рассказ о том, что происходило вокруг св. Франциска, — не «легенда», а реальное свидетельство; если же и «легенда», то разве что в том прекрасном, детски-доверительном смысле, в каком можно говорить о высшей духовной действительности, исходящей от Бога и распускающейся подобно цветку тогда, когда ее высвобождает верующее и любящее сердце.