Что стояло за согласием Чехова? Только ли безденежье? Разрыв с московскими газетчиками? Или такое же побуждение, что и в замысле научного труда? Попробовать свои силы? Одолеть распутье: медицинская практика, литературная работа, научная стезя? Обо всех трех дорогах он говорил в 1883 году очень осторожно, без воодушевления, с оговорками. Студент старших курсов, он уже сомневался: «Погружусь в медицину, в ней спасение, хоть я и до сих пор не верю себе, что я медик, а сие значит, что… так говорят по крайней мере, а для меня решительно всё одно… что не на свой факультет я попал». Задумав «Историю полового авторитета», а может быть, уже и труд «Врачебное дело в России», он говорил о предстоящей работе и всерьез, и с некоторой самоиронией — «гуляючи», «позаниматься», — и намеревался отказаться, если старший брат не войдет в компанию: «Скучно будет одному ориентироваться в массе. Вдвоем веселей».
Еще больше сомнений и иронии в отзывах Чехова о своем сочинительстве. Он звал его в эти годы — «литературничеством». Однажды, осенью 1884 года, написал Лейкину: «Литература Ваша специальность… <…> А я, пишущий без году неделю, знающий иную специальность, не уверенный в доброкачественности своих извержений, не имеющий отдельной комнаты для письма и волнуемый страстями…, могу ли я поспеть за Вами? Если буду писать двадцатую часть того, что Вы пишете, то и за это слава Богу…»
Но он и не гнался за плодовитым хозяином «Осколков». Что-то другое, кроме семейных неурядиц, безденежья, напряженных занятий в университете, беспокоило и нервировало этого внешне спокойного и веселого молодого человека. Да, ему претила газетно-актерская среда, с ее, как он говорил, «пьянством, юнкерством, бесшабашным пренебрежением делом, скверненьким заискиванием популярности».
Но к себе он еще беспощаднее: «Я, каюсь, слишком нервен с семьей. Я вообще нервен. Груб часто, несправедлив…» Душевное смятение прорывалось в письмах тех лет: их стиль становился энергичнее, предложения короче. В них сквозили скрытое нетерпение, беспокойство, даже тревога, а порой и неуверенность в себе, которую он одолевал широкими научными замыслами, пробой сил в новом деле. Его ноша увеличивалась и увеличивалась.
Чехов согласился на фельетоны, но предупредил Лейкина, что «неопытен и малосведущ», что не ручается за написанное, (вдруг будет сухо, бессодержательно, не юмористично). Обещал: «Буду стараться. <…> Пробую свои силишки, но… тоже не верю. <…> Решайте…» В этом письме от 25 июня 1883 года есть признание: «Был расстроен, а вместе со мной расстроилась и моя шарманка. Теперь пришел в себя и сажусь за работу». Осознавал ли он, что теперь «шарманке» предстояла еще большая работа, что он невольно уклонялся от беллетристики, а обретет ли что-то в фельетонном деле как литератор, сказать трудно.
И «шарманка» заработала. В «Осколках московской жизни» досталось в ближайшие годы (1883–1885) и увеселениям в московских садах «Аркадия» и «Эрмитаж», и дачным балам, и плачевному состоянию зоосада, и проваливавшимся мостовым. Автор не оставлял в покое развлекательные салоны, адвокатов, дерущих баснословные гонорары, профессиональных нищих, продажных полицейских, «творцов» уголовных романов и пошлой «помойной» живописи. Но за многих в своих фельетонах он заступался. Сочувствовал, например, мальчикам-лавочникам, этим «маленьким каторжникам». В рассказе о том, как им живется, угадывались таганрогская лавка Павла Егоровича, доля «мальчиков» Андрюшки и Гаврюшки, собственные воспоминания. Чехов писал о рабочих, изгнанных без пособия людьми, «получающими десятки тысяч за курение гаванских сигар».
В молниеносных зарисовках запечатлелось множество человеческих типов. Они обрисованы двумя-тремя, а то и одной строкой. Адвокат, «бойкий и игривый, как только что откупоренные кислые щи». Редактор, который, купив большую газету, «носит сапоги на двойной подошве, пьет чай внакладку и ходит в дворянские бани». Брандмейстер, входящий во время пожара «в такой азартный задор, что даже с лошадьми истерика делается». Модный актер, похожий на баловня-кадета, «приехавшего на каникулы к маменьке».
Чехов отдавал фельетонам свой запас наблюдений. Возникал многонаселенный, иногда уродливый, порой карикатурный мир. В каких-то чертах схожий с тем, что остался в рисунках Николая, еще появлявшихся в журналах «Будильник», «Осколки», «Свет и тени». Вместе они явили картину московских нравов, пеструю смесь глупости, корысти, невежества, пошлости, житейского безобразия. Приятель Чехова, поэт Пальмин, сказал о нем как о фельетонисте: «Он пёсик хороший и остроумный». Но не злой, а тем более не злобный. Однако многих он задел, «оцарапал» своим пером, своими «осколками». Вероятно, в этих фельетонах истоки явной или скрытой антипатии к Чехову некоторых современников, проверка товарищеских отношений.