Здесь, в тихом доме, Иван Алексеевич чуть отошел от бед и забот: развод с женой, подготовка книги стихов. Но терзался из-за безденежья и в декабре 1900 года умолял брата Юлия: «М[ария] П[авловна] зовет то в Кучукой, то в Гурзуф, то на вечера. А у меня, клянусь Богом, 1 р.!! <…>
Ему же он писал в те дни: «<…> она очень хорошая и умная, и мы с ней очень подружились». После ее отъезда в Москву Бунин и Евгения Яковлевна остались в доме одни. Он много читал, писал стихи. Рассказывал в письме Чехову в середине января: «Здесь очень тихо, погода нежная, и я чудесно отдохнул за эти дни в Вашем доме. <…> Утром моя комната полна солнцем. А у Вас в кабинете, куда я иногда заходил погулять по ковру, — еще лучше: весело, просторно, окно велико и красиво, и на стене и на полу — зеленые, синие и красные отсветы, очень сильные при солнце. Я люблю цветные окна, только в сумерки они кажутся грустными, и в сумерки кабинет пуст и одинок, а Вы далеко».
Марии Павловне он тоже описывал свое ялтинское житьё-бытьё и признавался: «И часто, очень часто из этой тихой моей жизни пробивается самая искренняя грусть по Вас, большая потребность поговорить с умной и милой Мафою. <…> Если бы Вы были здесь сейчас, я бы крепко поцеловал у Вас ручку и рассказал бы Вам много трогательного и красивого, что придумал и видел за последнее время. <…> Прощайте, Амаранта, — Ваш до гроба Дон Зинзага».
Когда Чехов вернулся из-за границы, он и Бунин встречались почти каждый день. Может быть, никого Чехов не задел душевно так, как Бунина, — на всю жизнь. Никто не всматривался и не вслушивался в него с таким бескорыстным интересом и искренним теплом, как Бунин: «И в эти дни мы особенно сблизились, хотя и не переходили какой-то черты, — оба были сдержанны, но уже крепко любили друг друга. У меня ни с кем из писателей не было таких отношений, как с Чеховым. За все время ни малейшей неприязни. Он был неизменно со мной сдержанно нежен, приветлив, заботился, как старший <…> но в то же время никогда не давал чувствовать свое превосходство… <…> Наедине со мной он часто смеялся своим заразительным смехом, любил шутить, выдумывать разные разности, нелепые прозвища; как только ему становилось лучше, он был неистощим на все это».
Из всех розыгрышей, шуток Бунин запомнил и то, как однажды они возвращались с Чеховым с прогулки: «Он очень устал, идет через силу — за последние дни много смочил платков кровью, — молчит, прикрывает глаза. Проходим мимо балкона, за парусиной которого свет и силуэты женщин. И вдруг он открывает глаза и очень громко говорит:
— А слыхали? Какой ужас! Бунина убили! В Аутке, у одной татарки!
Я останавливаюсь от изумления, а он быстро шепчет:
— Молчите! Завтра вся Ялта будет говорить об убийстве Бунина».
Бунин хотел что-то разгадать в Чехове, важное для него самого. Уезжая из Ялты в конце февраля, написал одному из друзей: «Задержал в Ялте приехавший Чехов. Провел с ним неделю изумительно. Если бы ты знал, что это за человек».
Но Бунин всегда ощущал, что, несмотря на разговоры, взаимную дружескую приязнь, душевное влечение, Чехов, даже на людях, оставался наедине со своими мыслями. Эту глубоко скрытую внутреннюю жизнь не приоткрывали ни его дневниковые записи, ни письма. В том числе и письма к Книппер. Они передавали лишь настроение. И, наверно, оно угадывалось не столько в словах, сколько в умолчаниях. В том, что он упоминал, но не пояснял.
По поводу брани Буренина в рецензии на повесть Боборыкина, мол, Чехов сам или театр так рекламировали свои создания, что «обморочили» публику, Чехов сказал устало и безразлично: «Я отродясь никого не просил, не просил ни разу сказать обо мне в газетах хоть одно слово, и Буренину это известно очень хорошо, и зачем это ему понадобилось обвинять меня в саморекламировании и окатывать меня помоями — одному Богу известно».
Такая злоба, наверно, страшна не только психологическими травмами. Но тем, что она могла втянуть человека в отвратительное чувство ответной неприязни, непроходящей обиды. Словно заворожить дурными ощущениями, отравляющими жизнь. А говорить об этом, жаловаться, объясняться значило бы придавать ничтожному большое значение. Смирнова записала в дневнике после встречи с Чеховым в 1899 году в Ялте его слова: «Наша русская злость лишена всякого таланта. Это просто болезнь печени».