Он писал рассказ «Дама с собачкой». Обещал «Русской мысли» маленький роман в четыре листа; рассказ для «Нивы»; для «Недели»; рассказ в «Русские ведомости»; в «Журнал для всех» и «Жизнь». И почти всё это — к концу 1899 года, несмотря на то, что с конца сентября его опять изматывал катар кишок, о котором он вскоре стал говорить в шутку, что это «все-таки гимнастика», «игра природы». На самом деле терял в весе, недомогал.
В начале октября в письме Мейерхольду он сказал о своем ялтинском бытии: «Погода здесь великолепная, теплая, но ведь это только соус, а к чему мне соус, если нет мяса».
Сердцевиной пока оставалась работа. Чехов не писал почти год. Многочисленные обещания выдавали, может быть, то, что уже случалось с Чеховым ранее. Словно он скрытым ото всех сверхусилием одолевал какой-то кризисный момент в своем сочинительстве. И являл в прозе и драме обновленную интонацию, чуть иное присутствие автора, в чем-то изменившиеся отношения с читателем и зрителем.
Это напряжение нарастало постепенно. Многомесячное внимательное перечитывание и редактирование рассказов и повестей для первых томов собрания сочинений, видимо, сыграло свою роль. Оно будто стало катализатором, усилило работу памяти, оживило хранившиеся на ее «фильтре» сюжеты и образы. За осенними признаниями в письмах: «я злюсь»; — «у меня нет ничего нового и интересного»; — «право, я злюсь, злюсь»; — «мне здесь скучно, а без писем можно повеситься, научиться пить плохое крымское вино, сойтись с некрасивой и глупой женщиной» — ощущалось нетерпение. Чехов сообщил Гольцеву 30 октября, что высылает рассказ, и просил прислать корректуру, чтобы, как всегда, «пошлифовать его малость».
Едва новый рассказ появился в декабрьской книжке «Русской мысли», начались споры о переменах в прозе Чехова. Причину расхождений, кажется, уловил Горький. Он написал Чехову: «Читал „Даму“ Вашу. Знаете, что Вы делаете? Убиваете реализм. И убьете Вы его скоро — насмерть, надолго. Эта форма отжила свое время — факт! Дальше Вас — никто не может идти по сей стезе, никто не может писать так просто о таких простых вещах, как Вы это умеете. После самого незначительного Вашего рассказа — всё кажется грубым, написанным не пером, а точно поленом. И — главное — всё кажется не простым, т. е. не правдивым».
Читатели, ожидавшие от литературы ясной морали, плоского повествования, конечно, остались недовольны. Такие судили автора и героев рассказа приговором: история курортного романа, соблазнения и незаконной любви безнравственна. Те, кто уловил мерцание беспредельной глубины, услышал голос автора, писали ему, что хочется «много думать и много плакать». Противники рассказа не останавливались перед сравнением героев «Дамы с собачкой» с животными. Защитники говорили о своем душевном беспокойстве после чтения рассказа, признавались, что оглянулись на свою жизнь.
Были и такие недоумевающие, как Лейкин, который записал в дневнике 24 декабря: «Небольшой этот рассказ, по-моему, совсем слаб. Чеховского в нем нет ничего. Нет тех картин природы, на которые он был такой мастер в своих первых рассказах. Действие в Ялте. Рассказывается, как один пожилой уже приезжий москвич-ловелас захороводил молоденькую, недавно только вышедшую замуж женщину, и которая отдалась ему совершенно без борьбы. Легкость ялтинских нравов он хотел показать, что ли!»
Для «хозяина» и автора журнала «Осколки» такое изложение рассказа, может быть, и не удивительно. Но почти в таком духе пересказал сюжет «Дяди Вани» Теляковский, придворный, «человек мундира» в своей дневниковой записи от 24 ноября того же года. Вернувшись из Художественного театра, он изложил свое «тяжелое» впечатление на нескольких страницах: «Что такое представляет из себя жена профессора Елена Андреевна? Неизвестно, что ее побудило выйти замуж за профессора, но известно, что его она не выносит, а художествами готова заниматься со всеми мужчинами, и потому-то все в нее влюбляются и все ее мнут и жмут, и, намявшись и нажавшись, она решает, что пора уезжать».
В общем, по мнению Теляковского, этот мужской хоровод вокруг одной «самки» — никакая не современная жизнь: «Где же сила и мощь России, в ком из них? <…> Вообще, появление таких пьес — большое зло для театра. Если их можно еще писать, то не дай Бог ставить в наш и без того нервный и беспочвенный век». Негодование «управляющего», конечно, замешано на досаде. Но, наверно, суть не в одной ревности к Художественному театру. Может быть, в явной растерянности перед «новой драмой» и новым театром, новым искусством: «Что замечательно — это что всё нынче называется художественным. Театр — Художественный, клуб, где все собираются, — художественный, афиша оборванная и с литографированным счетом на масло и молоко — художественная, отсутствие игры на сцене — игра художественная <…>. Да что же это, в самом деле, за качество — художественность? <…> Наконец, когда уже никто ничего не может понять, то говорят: да, оно непонятно, зато есть настроение. Но в чем же смысл и настроение „Дяди Вани“?»