И в этом была достоверность: плохие хозяева. «Прежние баре наполовину генералы были…»
«Рухнувший дворянский строй, и какое-то еще не вполне выразившееся маклачество Ермолаев Лопахиных, пришедшее ему на смену, и беспардонное шествие обнаглевшего босяка, и зазнавшееся лакейство, от которого пахнет пачулями и селедкой, — все это, значительное и ничтожное, ясное и недосказанное, с ярлыками и без ярлыков, наскоро подобрано в жизни и наскоро снесено и сложено в пьесу, как в аукционный зал», — писал Ю. Беляев («Новое время», 3 апреля 1904 г.).
Святая правда! Только: в жизни — да, наскоро, а вот на сцене — нет.
Восхищался, толкуя по-своему, Всеволод Мейерхольд: «Ваша пьеса абстрактна, как симфония Чайковского. И режиссер должен уловить ее слухом прежде всего. В третьем акте на фоне глупого «топотанья» — вот это «топотанье» нужно услышать — незаметно для людей входит Ужас.
«Вишневый сад продан». Танцуют. «Продан». Танцуют. И так до конца… Веселье, в котором слышны звуки смерти. В этом акте что-то метерлинковское, страшное. Сравнил только потому, что бессилен сказать точнее. Вы несравнимы в Вашем великом творчестве. Когда читаешь пьесы иностранных авторов, Вы стоите оригинальностью своей особняком. И в драме Западу придется учиться у Вас».
Надеялся на новое, революционное, М. Горький: «Озорную штуку Вы выкинули, Антон Павлович. Дали красивую лирику, а потом вдруг звякнули со всего размаха топором по корневищам: к черту старую жизнь! Теперь, я уверен, ваша следующая пьеса будет революционная».
Опыт современных режиссерских трактовок и всяческих театральных экспериментов красноречиво свидетельствует, что не все ясно и для нас, что гениальное творение неисчерпаемо, что сценическое воплощение «Вишневого сада» — задача вечная, как постановка «Гамлета», например, и что новые поколения режиссеров, актеров и зрителей будут искать свои ключи к этой пьесе, столь совершенной, таинственной и глубокой.
Создателю пьесы в 1904 году едва ли довелось пережить триумф. И были серьезные огорчения.
До постановки и задолго до публикации театральный критик H. Е. Эфрос, едва рукопись дошла до театра, изложил в газете «Новости дня», с большими искажениями, содержание пьесы. «Вдруг теперь я читаю, писал Чехов Немировичу-Данченко, — что Раневская живет с Аней за границей, живет с французом, что 3-й акт происходят где-то в гостинице, что Лопахин кулак, сукин сын, и проч. и проч. Что я мог подумать?»
Много раз возвращался он к этой обиде в письмах.
«У меня такое чувство, точно меня помоями опоили и облили» (О. Л. Книппер, 25 октября 1903 г.).
«Эфрос продолжает напоминать о себе. Какую провинциальную газету ни разверну, везде — гостиница, везде Чаев» (28 октября).
«У меня такое чувство, будто я растил маленькую дочь, а Эфрос взял и растлил ее» (3 ноября).
Еще тяжелей оказалась другая история. По договору, заключенному в 1899 году, Чехов имел право только на первую публикацию каждого нового сочинения, а перепечатка принадлежала исключительно книгоиздательству Маркса. Чехов обещал и отдал «Вишневый сад» М. Горькому в сборник «Знание». Но книга задерживалась в цензуре (не из-за пьесы Чехова), Маркс же торопился со своим отдельным изданием, желая поскорее получить свою выгоду. 5 июня 1904 года на обложке журнала «Нива» появилось сообщение о «только что» вышедшем издании «Вишневого сада» ценою 40 копеек. Это сильно вредило интересам «Знания»; их сборник поступил в продажу лишь несколькими днями раньше. Тяжко больной Чехов, проводивший в Москве последние дни, вынужден был объясняться в письмах с А. Ф. Марксом, М. Горьким, К. П. Пятницким.
За три дня до отъезда в Берлин, 31 мая, он просил Маркса: «Я послал Вам корректуру и теперь убедительно прошу не выпускать моей пьесы в свет, пока я ее кончу се; мне хочется прибавить еще характеристику действующих лиц. И у меня договор с книжной торговлей «Знание» — не выпускать пьесы до определенного срока».
В день отъезда отправлена была телеграмма Пятницкому, руководившему практической деятельностью «Знания»: «Маркс отказал. Посоветуйтесь присяжным поверенным. Чехов».
Между драматургией и прозой Чехова не чувствуется столь резкой границы, какая отделяет эти области творчества у других писателей. В нашем сознании Тургенев и Лев Толстой, например, прежде всего великие прозаики, романисты, а не драматурги. Чехов же и в работе над прозой чувствовал себя как драматург, живущий в образах своих персонажей: «Я все время должен говорить и думать в их тоне и чувствовать в их духе, иначе, если я подбавлю субъективности, образы расплывутся, и рассказ не будет так компактен…»