Все эти вопросы, — христианство и иудаизм особенно, — неразрывно связаны между собой. У Розанова и Соловьева, при двух разных отношениях к христианству, можно найти общее в их отношении к еврейству. В отчаянии расширяя сам вековечную пропасть между Заветом Ветхим и Новым, Розанов всем стенающим существом прижимался к евреям. Но пропасть видел и Соловьев, заглядывал в нее, знал что-то о ней; ставил разрыв в вину не евреям (в вину-то ставил!), а христианам. Есть еще один человек, в третьем положении относительно христианства, не розановском и не совсем соловьевском, взгляд которого на еврейство достоин того, чтобы о нем сказать подробнее. Этот человек, никому не известный, носил в себе черты гениальности, не меньшей, пожалуй, чем Розанов. Зовут его Валентин Александрович Тернавцев. Книг он не писал, если и писал — не печатал. При всей «учености» своей он не был и «ученым». Даже оратором, в сущности, не был: все знавшие его, слышавшие огненные речи, чувствовали в них пафос не ораторский, — иной. Человека со столь высокими языками настоящего пророческого пламени — нам никогда больше встретить не приходилось.
Некоторые его речи, застывшие в стенограмме, обеззвученные печатной бумагой, все-таки поражают, — до сих пор. Но сейчас не в них и не в нем, Тернавцеве, дело, а в отношении его к христианству и вытекающем отсюда отношении к еврейству.
Он был ученый богослов и самый православный церковник. Но при этом относился он к христианству с поядающей ревностью библейского пророка. Он требовал, именно требовал, от христианства движения, раскрытия его во времени, — и по времени. Он спрашивал богословов, «держащих ключи разумения», — «все ли для них уже открыто в Христианстве?». И больше, — он спрашивал: «Все ли открыто и для святых? Их писания перед нами…». «Не о посягательстве на прежние Откровения я говорю, — прибавлял он, — но об исполнении их. Противоречие между данными христианству обетованиями и действительностью — страшно». Он призывал «успокоенный» или самодовольный христианский мир, не понимающий, что «христианство стоит на краю истории», — вспомнить о еврействе и о поразительной его судьбе. Как Розанов и Вл. Соловьев, заглядывает и Тернавцев в пропасть, разверзшуюся между Ветхим и Новым Заветом. Никакие отдельные перебежчики из еврейства в христианство, хотя бы их были тысячи, ничего не изменят. Нет, «языко-христианству» (как он говорит) нужен глубокий перелом; нужно открытие в нем глубин Ветхого Завета: видения пророков, тайны жертв и повелений Божьих, данных навеки. Христианству нужно принять на себя Израиля, «что послужит откровению в откровениях христианских». Но может ли быть это, пока двадцативековому разрыву и всей судьбе еврейства не будет дано действительного оправдания? Какой силы должен быть огонь с неба, который все это переплавит и даст новое сердце?».
Откровение, которого ждал и требовал от христианства Тернавцев, он называл раскрытием тайны «о праведной земле».
Вот как раз то, чего не ждал от христианства Розанов, не верил, что тайна эта в нем заключена. К «праведной земле» он и бежал, когда бежал к еврейству.
Но все они, и Розанов, и Тернавцев, и Вл. Соловьев, сходятся в этом: у евреев есть великая правда, и эта правда о земле. Можно и еще продолжить согласие: все они признают несчастием двадцативековой разрыв между двумя заветами, но не виной или ошибкой евреев.
Далее начинаются разногласия — все лежащие в разном отношении к христианству.
Приходится сделать такой вывод: вопрос еврейский может быть рассматриваем только в связи с вопросом христианским — и обратно. Нечего и говорить, что если мы берем Розанова — мы берем еврейство и евреев прямо висящими на христианской нитке. Но если отвлечься и от Розанова, и от всех, и от всего, от чего только можно отвлечься, поставить вопрос прямо, просто: «иудаизм в истории» — результат будет тот же: нам придется говорить и о «христианстве в истории».
Что за странная спайка! Розанов кричит: христианство и иудейство, Завет Новый и Ветхий, — да, они разное, они «разделены, как небо и земля!». И прав: какое же еще большее разделение, ведь и в поговорку вошло: отличается, как небо от земли. Розанов еще прибавляет: «А небо… где оно, там рабство». Но я сильно сомневаюсь, что если бы Розанову предложили во владение всю его «свободную» землю, только без неба над ней, — он бы ее взял. Согласился бы взять такую землю. Равно и верующие пламенно в царство небесное — не спешат туда сразу переселяться. Может быть, эту спайку между не метафорическими, обыкновенными небом и землей следует называть «жизнью»? Явно разделенные, небо и земля так соединены в человеке, что без них он не представляет ни себя, ни жизни…