И ей представилось ясно: сонный вагон, Сергей забился в угол. Вдруг схватило, — екнуло его сердце: вернуться! Приподнимается он, смотрит в окно, а поезд мчится — ему нет дела, кругом одна равнина — ей тоже нет дела. Сжимается весь, не знает, что и делать. Если бы найти хоть самую маленькую лазейку, уйти отсюда! думает он. Ничего не найдешь. — Спит вагон, мчится поезд, спит равнина. А прожитые дни вырастают в плети и, взмахнувшись, падают — хлещут и хлещут...
— Ха! — захлебнулся Костя и чихнул в кружку.
Христина Федоровна застыла.
Страшная мысль ударила ей в голову: они — братья, Сергей и Костя, — и, вспомнив, как дорогой обманулась, приняв Костю за Сергея, не могла уж простить себе этого обмана и приняла в сердце холодное раздумье: вот у них и уши одинаковые и еще что-то...
Поморщилась от гадливости, а круг мыслей наперекор замкнулся.
Хотела бы вскочить и кричать на весь дом, на весь город, на весь свет, убить в крике тоску и ужас и негодование, все, все, — она и сама не знала, что переворачивается в ее разожженном сердце.
Вдруг клокотанье наполнило комнату, оно росло, прорезалось сипеньем, ползло хрипом, и опять перекатывалось.
Было так, будто тут под самым ухом кто-то нарочно скребет тупым ножом по стеклу. И не зажать ушей, некуда уйти.
Шмыгая туфлями и запахивая засаленный коричневый халат, подполз согнувшийся, изможденный старик, отец Кости. Молча дрожащей рукой подвинул стул.
И только что старик уселся и, видимо, успокоился, снова схватила его боль. Судорожно распахнув халат, он судорожно впился костлявыми руками в волосатую грязную грудь и захрипел.
Долго еще клокотало что-то, — его не удержишь и остановить не остановишь.
— Сережа уехал? — спросил старик, отдышавшись.
— Вы знаете, — ответила Христина Федоровна сухо и прокляла в своем сердце этого страшного старика, притворщика и развратника.
Да, лжет, притворяется, хочет, чтобы оставили его, не беспокоили, не просили, а у него есть деньги, — она знает, — но он не хочет, сына не хочет из беды выручить.
И, проклиная, цеплялась невольно за все те унижения, за все те упреки, какие в злобе против человека у человека рождаются.
Видится он ей полураздетый, грязный, источенный сухоткой... его беззубый слюнявый рот, вытаращенные мутные глаза, эти гадкие руки... тогда, как Ольга, засучив себе рукава, натирает ему грудь, и водит он руками по ее голым рукам, и, бессильный, сопит. И эти вечные горчичники, от которых не продохнешь.
«У! жену ты свою отравил, поганый, всех детей отравил, и этого идиота на свет вывел... как собака на сене!» — срывается тайно ненависть.
Старик, видимо, подслушав тайные ее мысли, виновато заморгал глазами и, потеряв всякую надежду, что дадут ему хлеба, сам потянулся, но достать куска не мог.
Костя догадался, полез через стол и, потянув скатерть, задел рукавом налитый стакан.
Перевернулся стакан, покатился и бацнулся об пол.
Вскочила Христина Федоровна, вскинула руки, странно повела глазами и, опомнившись, бросила ключи, пошла из комнаты.
— Опять наворзал, — ворчал, вытираясь Костя, — а ну их к Богу!
И, когда затихли ее шаги, старик закрыл глаза, обождал минуту, приподнялся со стула и, робко озираясь, запустил всю пятерню в коробку с шоколадом, ссыпал горстку на ладонь и принялся глотать без одышки и алчно, как голодная птица. Давно старик забрал себе в голову, будто он самоглот, может съесть сластей, сколько влезет. Да и наверстать надо. Наевшись вдосталь, пока не замутило, опять согнулся и, отхлебывая сиротливо пустой невкусный чай, горько задумался о своей старческой собачьей жизни.
Передал он сыну магазин и дал денег на первое обзаведение, — прахом пошло. А сколько было труда положено, мытарств пройдено. Сколачивал копейку, ночей не досыпал, гнул спину, во всем себе отказывал, — прахом пошло. А с тобой, как с собакой обращаются, да, как с собакой! И теперь хотят, чтобы денег дал. Каких еще денег? — у него нет и ломаного гроша за душой. А будь он, все равно не дал бы, так по ветру пустить? — нет уж, шалишь!
Правда, денег он мог бы достать, да не хочет, а не хочет, потому что обращаются с ним, как с собакой, хотят в гроб вколотить, и эта мысль о какой-то своей власти обогрела его старое, изморенное застарелой болезнью тело.
— Костя, — позвал старик ласково, — ты сегодняшнюю газету читал?
— Не читаю я газет, не такой я человек, — Костя ковырял распустившийся утром цветок, отколупывал лепестки, чтобы попышнее цветок сделался.
— Ишь ты! — подмигнул старик.
— О животных, — продолжал Костя, — речи адвокатов, о диких народах, вообще что-нибудь философское, — это моя страсть, потому что природа действительно есть все... путешествия, зарождение миллионов, отчего они происходят, к чему и какая их должность, назначение. Есть не стану, читать буду. О войнах же не моя страсть, — это страсть маленьких детей.
— Ты, Костя, глупый, чушь мелешь, съедят тебя мухи с комарами! — старик подвинул сардинки и, вытаскивая пальцами одну за другой, стал уписывать.