Он стал молиться на один из углов, умиленно крестясь, по нескольку раз сряду стуча пальцами то по одному плечу, то по другому и торопливо повторяя: «Помилуй мя, го... мя го... мя го!..» Отец мой, который все время не сводил глаз с Латкина и слова не промолвил, вдруг встрепенулся, встал с ним рядом и тоже начал креститься. Потом он обернулся к нему, поклонился низко-низко, так, что одной рукой достал до полу, и, проговорив: «Прости меня и ты, Мартиньян Гаврилыч», поцеловал его в плечо. Латкин ему в ответ чмокнул губами в воздухе и заморгал глазами: едва ли он хорошенько понимал, что он такое делает. Потом отец мой обратился ко всем находившимся в комнате, к Давыду, к Раисе, ко мне.
– Делайте, что хотите, поступайте, как знаете, – промолвил он грустным и тихим голосом – и удалился.
Тетка подъехала было к нему, но он окрикнул ее резко и сурово. Он был потрясен.
– Мя го... мя го... помилуй! – повторял Латкин. – Я человек!
– Прощай, Давыдушко, – сказала Раиса и вместе со стариком тоже вышла из комнаты.
– Завтра у вас буду! – крикнул ей вслед Давыд и, повернувшись лицом к стене, прошептал: – Устал я очень; теперь соснуть бы не худо, – и затих.
Я долго не выходил из нашей комнаты. Я прятался. Я не мог забыть, чем отец мне погрозил. Но мои опасения оказались напрасны. Он встретил меня – и хоть бы слово проронил. Ему самому, казалось, было неловко. Впрочем, ночь скоро наступила – и все успокоилось в доме.
XXIV
На следующее утро Давыд встал как ни в чем не бывало, а недолго спустя, в один и тот же день, совершились два важных события: утром старик Латкин умер, а к вечеру приехал в Рязань дядя Егор, Давыдов отец. Не прислав предварительного письма, никого не предупредив, свалился он, как снег на голову. Отец мой переполошился чрезвычайно и не знал, чем угостить, куда посадить дорогого гостя, метался как угорелый, суетился как виноватый; но дядю, казалось, не слишком трогало хлопотливое усердие брата; он то и дело повторял: «к чему это?» да: «не надо мне ничего». С теткой он обошелся еще холоднее; впрочем, и она не больно его жаловала. В глазах ее он был безбожником, еретиком, вольтерианцем...[43] (он действительно выучился французскому языку, чтобы читать в подлиннике Вольтера). Я нашел дядю Егора таким, каким описывал мне его Давыд. Это был крупный, тяжелый мужчина, с широким рябым лицом, важный и серьезный. Он постоянно носил шляпу с плюмажем, манжеты, жабо[44] и табачного цвета камзол с стальною шпагою на бедре. Давыд обрадовался ему несказанно – даже просветлел и похорошел лицом, и глаза стали у него другие – веселые, быстрые и блестящие; но он всячески старался умерить свою радость и не высказывать ее словами: он боялся смалодушничать. В первую же ночь после приезда дяди Егора они оба – отец и сын – заперлись в отведенной ему комнате и долго беседовали вполголоса; на другое утро я заметил, что дядя как-то особенно ласково и доверчиво посматривал на своего сына: очень он им казался доволен. Давыд повел его на панихиду к Латкиным; я тоже пошел туда; отец мне не препятствовал, но сам остался дома. Раиса поразила меня своим спокойствием: побледнела она и похудела очень, но слез она не проливала и говорила и держалась очень просто; и со всем тем, странно сказать, я в ней находил некоторую величавость; невольную величавость горя, которое само себя забывает! Дядя Егор тут же, на паперти, познакомился с нею; по тому, как он с ней обращался, видно было, что Давыд ему уже говорил о ней. Она ему понравилась не хуже собственного сына: я это мог прочесть в Давыдовых глазах, когда он глядел на них обоих. Помню, как они заблистали, когда его отец сказал при нем, говоря о ней: «умница; хозяйка будет». В доме Латкиных мне рассказывали, что старик тихо погас, как догоревшая свечка, и, пока не лишился сил и сознания, все гладил свою дочь по волосам и что-то приговаривал невнятное, но не печальное, и все улыбался. На похороны, в церковь и на кладбище мой отец пошел и очень усердно молился; даже Транквиллитатин пел на клиросе. Перед могилой Раиса вдруг зарыдала и упала лицом на землю; однако скоро оправилась. Сестричка ее, глухонемая, озирала всех и все большими, светлыми и немного дикими глазами, от времени до времени она жалась к Раисе, но испуга в ней не замечалось. На другой же день после похорон дядя Егор, который, по всему было видно, приехал из Сибири не с пустыми руками (деньги на похороны дал