— Поставь привозную машинку с часами, пущай трясенье мерит. Поп вон люстру хрустальную купил, как, грит, затрясёт, так люстра и закачатся. Поставь.
— Ладно.
Завёл я этот сюсьмограф, поставил от хлопот дальше в кладовую. Вся деревня валом-валит. Когда, мол, часы остановятся, землетрясенье увидим. А они кроют, никаких трясений, значит, не наблюдается. Постоят, постоят мужики, да и уйдут.
Баба ходит на радостях раскорякой.
Пианино там, ковры, али статуи у соседей, повыменяли из города, — это, конечно, и мы завели, а сюсьмограф не каждому дано иметь.
Послушает это машинку — сюсьмограф, вздохнёт и со всеми нежностями в губы меня расцелует.
— Их-и, Васинька, во-от жизнь-то…
Я, конечно, как мужского пола делегат, должен молчать, но, однако, глаза на побывку отводил к стене.
Ушла раз жена в гости, я в переднем углу сижу — вспомнился мне тут профессор Николаев, пожалел я ихнее дешевое пребывание, про фронт вспомнил, а здесь будто качнуло меня чуть-чуть, как будто чемодан немецкий ляпнул за плечью.
Ничего, в момент прошло.
Вижу, однако, в окно — сметенье человеческое бежит к избе, баба впереди, а за ней мужики и особой стороной поп.
— Не пожар ли? — думаю.
Огляделся, понюхал — дыму не капнет.
Лупит баба моя в кладовушку, мужики за ней, слышу орёт:
— Омманул, паскуда, омманул.
Вбегает тут баба и, конечно, в бороду. Глаза норовит исцарапать и во всю щёку поврежденье мне.
— Что те трафило, мол…
А она на испуг орет:
— Омманул, потаскун. Говорил, землю затрясёт, измерит твоя машинка, ну… У попа чуть люстру не разбило. Мы-то, мамонька моя, бежим…
— Ах, ты разъязвите! — пошёл я в кладовку, стоит мой сюсьмограф и хоть бы на один глаз. И часы, конечно, идут в порядке.
Треснул я тут со злости по скуле бабу, та в перину. Мужики все ковры грязью утоптали — рады, хозяин не доглядел. Паскуда — народ пошёл.
Ревёт баба в перине, — обидно хоть кому. Полдня ревёт, день, — а потом и совсем слегла. Канитель. Без бабы по хозяйству как. Пришла тут какая-то залежалая бабушка, шаперится. Не доглядели — забрался вечером в кладовку телёнок, попёр с полки кулёк с просом, грохнулся кулёк на сюсьмограф, теля тут же забилась — прибежали, парень, а там вонь да щепки.
Сожрёт, думаю, баба меня,
Запер кладовку на замок, положил продуктов в котомь, в город отправился. Жизнь тогда существовала на коммунию, еду под линейку чистили. Который, конечно, поумнее — мог, а несмышлёному развёрстка — могила. Я от германских нашествий и пуль уцелел, мне эти развёрстки что…
Ладно. Прихожу это в совдеп, спрашиваю справочное отделение. Провели меня к барышне, народ, вижу, мелок пошёл и на кожу сер. Може с голоду, може с заботы — дело ихнее. Объясняю барышне:
— Где тут найти насчёт сюсьмографов?
Эта, конечно, шпентель поставила на мой мандат, делегирует меня к другой барышне, та, конечно, шпентель, — и к третьей. И понесло меня, парень, как понос, по этим самым колидорам.
Носило, носило меня три дня, и опять к той же барышне, от которой начал. Поставила она мне шпентель и говорит:
— Сюды-то, мол, и сюды. Там вам пояснят.
А поясненье мне вышло через три дома, рядом почти. Как показали, так и пришёл.
Пихаю в двери, не поддается. Дернул из мочи — грохнули поленья каки-то. Вижу, старичок в шубе выходит. Щурится, а нос от холода льдом покрыт.
— Что угодно? — спрашивает.
— Насчёт, мол, сюсьмографа. Не можете ль совет иметь?
Смотрю на нос-то его, на бровёшки, как быдто нарошно всё натыкано. Знакомо быдто.
— Профессор, — говорю, — их, да вить… их…
— Я, — говорит, — я Николаев. От голодного бедствия сюда бежал, думал лучше здесь…
Прошли мы в хибарку к нему. Со стен аж обои посодрал, пожёг, мебель тоже в отсутствии, а заместо стола — камень. Только в уголку соблюдаю под чехлом вроде музыкального граммофона.
— Продаёшь? — спрашиваю.
А он мне так подмигнул невиданно и на ухо пояснил, — самогон, — грит, для продажи из мёрзлого гоню.
— Можно рази?
— Очень просто. Однако дров не хватает и картошку трудно достать. Все дело изучение химии и минеральных веществ.
— Ладно, — говорю, — и тут ему объясняю насчет сюсьмографа. Говорит он мне — нельзя сюсьмограф исправить, поправляли раньше их в Германии, а там сейчас блокада и военное положение.
И здесь опять он попёр в политику, шубу распахнул, а в комнате, что на дворе — подоконник сплошь в снегу. Штанишки, как ране, виснут, запах от него нехороший, не то самогон, не то что… Жалко мне его стало на старости лет. Однако, профессор, — говорю:
— Нельзя ль, профессор Николаев, достать как ни на есть сюсьмограф тот. Продуктов я привёз, — бери, не жалко. Баба у меня четыре года верность блюла, да рази тут, господи…
Опять вспоминает профессор хорошее житьё, как ходили по землетрясеньям, а по мне-то житьё — гнусь. Я ему всё-таки про сюсьмограф. Он мне после разных жалоб и сообщает:
— Есть у нас в земельной отделе сюсьмограф, по нонешным временам какое кому дело до землетрясенья… А как его достать, мне неизвестно.
— Наше крестьянское сердце жалобное, — говорю я ему. — Получай пять фунтов масла, пуд картошки и десять фунтов муки пшаничной — доставь сюсьмограф.
Говорит мне тут профессор: