Словописцев, оперирующих речью, а не применяющих ее для создания маски, в русской поэзии сегодня единицы. Александр Самарцев – один из единиц. Одно бесстрашие, как правило, ведет за собой череду других. Не побоявшись работать со словом, Самарцев не боится говорить сам с собой, в свою очередь, не боясь от этого сойти с ума, поскольку поэзия изначально, в своей магической и сакральной основе, не умна. Это еще Пушкин подметил. С другой стороны, в одиночке диалог с собой – часто единственный способ спастись от безумия. Потому что на втором полюсе вдохновенья, сладких грез и молитв леденеет и этот страх («Не дай мне Бог сойти с ума!»). Самарцев разметафоренную дурку подымает до хосписа («я крайний в этом хосписе мужчин»), но от этого трагизм только по-новому освещается.
Если поэзия «глуповата», Поэт тем более обязан быть умницей. Самарцев не боится демонстрировать творческие принципы забытого и осмеянного, как все всамделишное, метаметафоризма. Владимир Соколов, написавший: «Нет школ никаких – только совесть…» ошибся – или сознательно – и для своего времени актуально – прибегнул к апофатизму. Но непостижимость дара и его средств совести не мешают. Во всяком случае, не ограничивают ее свободы. Александру Самарцеву школа, из которой он вышел в абсолютное одиночество Поэта, дает возможность поддерживать постоянную связь с ушедшими в иное измерение однокашниками – в первую очередь с Алексеем Парщиковым – и не опасаться дилетантских упреков в подражательности. Перекличка поэтов одного круга так же непосредственна, как переписка разлученных влюбленных. Это есть культурное бесстрашие. Ни с кем не связаны внутренне только профаны.
Пережив, как и все поэты его поколения, «ступор надежд безымянных тупик и облом», Самарцев нашел самый непрямой, но и самый обнадеживающий источник света:
но есть есть из туннеля свет строкиотточенной как Боже помогиЕсли последовать за Поэтом, рано или поздно есть шанс убедиться, что туннели когда-нибудь кончаются.
Марина КудимоваВстреча с Александром Самарцевым
Название новой книги Александра Самарцева вызывающе полемично, и, как и в случае Бродского, это – символ веры: мировоззрение, сведенное к одному догмату, одной непроницаемой для логики формуле. Все есть встреча и все есть речь. Вопрос: может ли речь быть замкнута на себе, может ли монолог не быть диалогом (встречей), может ли речь – любая, от бессвязного бормотания до Нобелевской речи – не быть поиском связи, ее восстановлением, сиречь религией, связыванием оборванных нитей, соединением разрозненных частей?