“Приходил очень хороший местный врач, потом главный врач госпиталя. Он сказал, что у Михаила возвратный тиф: “Если будем отступать – ему нельзя ехать”. Однажды утром я вышла и вижу, что город пуст… В это время – между белыми и советской властью – в городе были грабежи, ночью ходить было страшно… Во время болезни у него были дикие боли, беспамятство… Потом он часто упрекал меня: “Ты – слабая женщина, не могла меня вывезти”. Но когда мне два врача говорят, что на первой же остановке он умрет, – как же я могла везти? Они мне так и говорили: “Что же вы хотите – довезти его до Казбека и похоронить?”
Я вообще не понимаю, как он в тот год остался жив – его десять раз могли опознать!.. Однажды иду в театр, вдруг слышу: “Здравствуйте, барыня!” Оборачиваюсь, а это бывший денщик Михаила, Барышев, – когда я приехала во Владикавказ, у него был денщик, или вестовой… Я всегда ему деньги на кино давала… “Какая, – говорю, – я теперь тебе барыня?..”
Михаил Афанасьевич упорно продолжал думать об отъезде. Он пишет сестре Наде в Москву (цитируется по книге М. Чудаковой “Жизнеописание Михаила Булгакова”):
“На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи: “Первый цвет”, “Зеленый змий”, а в особенности важный для меня черновик “Недуг”. Я просил маму в письме сохранить их. Я полагаю, что ты осядешь в Москве прочно. Выпиши из Киева эти рукописи, сосредоточь их в своих руках и вместе с “Самообороной” и “Турбиными” – в печку. Убедительно прошу об этом”. Он посылал ей также вырезки и программы: “Если уеду и не увидимся – на память обо мне”.
“Когда мы приехали в Батум, я осталась сидеть на вокзале, а он пошел искать комнату… Мы жили там месяца два… Очень много теплоходов шло в Константинополь… “Знаешь, может быть, мне удастся уехать”, – сказал он. Вел с кем-то переговоры, хотел, чтобы его спрятали в трюме, что ли. Он сказал, чтоб я ехала в Москву и ждала от него известий. “Если будет случай, я все-таки уеду… Я тебя вызову, как всегда вызывал…” Но я была уверена, что мы расстаемся навсегда”.
Между тем у Булгакова кончился запас сил. Он пишет об этих днях:
“Полоцкий” (очевидно, пароход. –
Булгаков с остановкой в Киеве приехал в Москву. В Москву двадцатых годов! Что же это была за Москва?
С захватом власти силами интернационала, почувствовав, что настал их час, из многочисленных мест и местечек, а также из довольно крупных, преимущественно южных городов (Одесса, Харьков, Киев, Ростов, Чернигов, Витебск) хлынули в столицу периферийные массы. Периферия-то она периферия, но все же, чем они занимались там? Не были шахтерами и ткачами, не крестьянствовали. Это были часовщики, ювелиры, фотографы, парикмахеры, газетные мелкие репортеры, музыканты из мелких провинциальных оркестров…
Согласитесь, что фотограф и репортер, часовщик и флейтист более готовы к роли интеллигента, нежели шахтер, пахарь и ткач.
Вся эта провинциальная масса и заполнила собой вакуум на месте развеянной по ветру русской интеллигенции.
Тогда-то и начались в Москве знаменитые самоуплотнения, уплотнения, перенаселенные коммуналки. В 1921 году насчитывалось в Москве двести тысяч пустых квартир. Спрашивается, куда делись их жильцы и кто эти квартиры заполнил? В квартиру, где жила одна семья, вселялось восемь семейств, домик, занимаемый одной семьей, набивался битком – сколько комнат, столько и семей. Тогда-то и закоптили на кухнях тысячи керосинок, зашипели примуса и пошли все эти коммунальные анекдотические распри с киданием спичек в суп соседей, с многочисленными кнопками звонков у входных дверей (звонить восемь раз), тогда-то исчезли цветы и коврики с лестниц жилых московских домов.
Но все можно стерпеть, главное – зацепиться, получить ордерок, хотя бы на десять метров. Потом вживемся, разберемся, потесним кого надо, выживем, переедем в благоустроенные квартиры. В крайнем случае можно написать донос, чтобы арестовали соседа, чтобы освободилась его комната. Квартир в Москве в 20-е годы (свидетельство Булгакова) практически не было. Были только комнаты в коммунальных клоповниках.
Нет, конечно, у Луначарского была квартира, а у Ларисы Рейснер даже был особняк. Но в принципе их не было, ибо тогда-то, в 20-е годы, и произошла оккупация Москвы периферийными массами.