Он принял меня с чуть меланхолической улыбкой многоопытного и всеведущего человека. Подсознательно я немедленно преобразился в такого же бравого подчиненного, какими становились в моем кабинете Обуховский и Радневский. Я ежедневно сбывал у директора, обсуждая с ним разные дела, и очень ценил наш личный контакт, поэтому, входя, я первым делом заглядывал ему в глаза: светится ли в них еще обычное дружелюбие? Этот огонек симпатии в его глазах всегда убеждал меня, что ничего не изменилось, что меня по-прежнему высоко ценят и никакая неожиданная неприятность не грозит мне. Это можно было бы назвать раболепством чиновника, но для меня это было чем-то гораздо большим. Дружелюбный взгляд директора стал мне необходим, как завтрак. Если какой-нибудь отъезд или срочные дела разлучали нас на несколько дней (особенно когда я отдыхал на море или в горах и был не в курсе дел), нервы мои не выдерживали и тревога во мне росла с минуты па минуту. Вернувшись, я стремглав мчался к директору и, встретив его добродушный и благосклонный взгляд, утолял им жажду, голод, излечивал хандру. Можно даже сказать, что я по-своему любил директора, любил как олицетворение некой абстрактной «согревающей субстанции»: он был для меня тем идущим сверху дыханием тепла, которое сообщало энергию всей моей деятельности, подобно тому как солнечные лучи дают начало процессу жизни на земле… Я говорил себе, что страх перед потерей живительной энергии, то есть боязнь погрузиться в холод и ночь, которая обрекла бы меня на бездействие и медленное умирание, не имеет ничего общего с выслуживанием перед начальством и соглашательством. Нет, не в этих категориях рассматривал я столь важные для жизни проблемы. Ибо я не мог бы стать одним из тех многочисленных, лишенных честолюбия людей, что, равнодушно выполняя свою работу, без сожаления переходят из одного темного угла в другой, где и прозябают, преданные забвению. Утрата возможности постоянно действовать «в луче света», отстранение от него, перемещение в тень означали бы для меня гниение заживо. Именно так подсознательно я все еще и представлял себе это, когда в пятницу, 11 ноября, в 15 часов вошел в кабинет директора и увидел на его лице эту живительную для меня улыбку.
– Рад, что вы пришли, коллега,- сказал директор.- У меня есть разговор к вам. Речь идет о конгрессе в Мексике… К сожалению, я не смогу туда поехать и выдвинул вашу кандидатуру…
Мая всегда утверждала, что мне во всем исключительно везет. Воистину. Даже пагубная любовь директора к его молодой жене неожиданно пошла мне на пользу: в последнее время директор всячески отбояривался от каких бы то ни было поездок, чтобы не покидать свою супругу ни на одну ночь. Разумеется, это выглядело, как сражение с ветряными мельницами. Предстоящий конгресс был событием мирового значения, и вообще командировка в Мексику ценилась на бирже заграничных поездок очень высоко. Потому я смотрел на директора, как пес, которому показали здоровенный кусок мяса.
– Очень жаль, что вы не можете с нами ехать,- сказал я.- Это придало бы нашему выступлению больше веса.
– Не могу,- с грустью ответил директор.- Вот приглашение и программа заседаний. Подумайте и предложите состав делегации.
Я выбежал от директора с радостью в сердце. Еще бы! Получить такое могучее оружие против Обуховского! Да я теперь могу поставить своего зама на колени хотя бы за то, что включу его в состав делегации. Ведь само по себе участие в конгрессе – уже огромная честь для «танка»! А кроме того, для пользы дела я возьму с собой Радневского, которому велю подготовить доклад о его проектах. Это может стать сенсацией на конгрессе и испортить Обуховскому все удовольствие от поездки.
Представив себе путешествие в неизвестные края, я бросился к лестнице, как семнадцатилетний юноша, готовый тут же съехать вниз по перилам, и вдруг меня снова скрутила острая боль. Я остановился, ожидая, пока она пройдет. На этот раз боль заставила меня согнуться до земли и продолжала держать в стальных тисках, ни на минуту не отпуская. В этом было что-то настолько противоречившее моему радостному настроению, настолько идиотски глупое, что я даже скорее обозлился, чем испугался. Когда боль немного утихла, я медленно сошел вниз, стараясь не обратить на себя внимания сотрудников, которые привыкли видеть меня шествующим с гордо поднятой головой. Впрочем, как только я сел в машину, боль прошла. Я подумал, что не худо бы, пожалуй, показаться врачу, тем более что мне предстоит далекая поездка, но через минуту уже забыл об этом, ведя машину средь серых ноябрьских сумерек, быстро и мягко переходивших в ночь. Шел пятый час, и движение на улицах достигло максимума, но я вел машину автоматически, по привычке, размышляя в это время о том, до чего хороша жизнь, цветущая красота которой раскрылась передо мной довольно поздно, но зато во всем своем блеске, щедро одарив меня успехами на всех фронтах.