Список оказался длинный и полный, по мере того, как сыщик продвигался, перебирая имена, возбуждение нарастало, то тут, то там после возгласа «ложная!» прорезался крик «истинная!». Напряжение достигло предела, когда вспыхнули драки, рябью возмущалось однообразие толпы там, где раздавался отчаянный вопль «истинная!». Мелькали кулаки — отступников били. А рядом, спиной к потасовке, разве оглянувшись, стояли люди, в неподвижности внимая тому, что выкрикивает сыщик.
— Фёдор Малыгин! — услышала вдруг Федька.
И внутренне дрогнула, хотя готова была к тому, что про неё вспомнят. Федька точно знала, что грамота истинная. Слишком хорошо представляла она себе московские порядки, чтобы усомниться в грамоте; ясное дело — это принятое в государевой думе с ведома и при участии государя решение. Что бы ни думали, на чём бы ни основывали свои суждения люди, которые выкрикивали сейчас по очереди «ложная!» или «истинная!», Федька сознавала, что ряжеская замятия не такое событие, чтобы в окружении государя нашёлся человек, который посмел бы действовать мимо государя и тем бы принял на себя ношу ответственности. Немыслимо. Не тот это случай. Но Федька чувствовала, что в слове «ложная» заключается своя правда, основанная не на том вовсе, что грамота какая-то неправильная, не прямая, а на том единственно, что ложным и несправедливым было принятое государем решение. Вот это-то и обходили люди в мыслях; не решаясь додумать и признаться себе, что бунтуют против государя, кричали они вместо того «ложная!». Правда их была замешана на лжи. А ложь, которая заключалась в государевой грамоте, была правдой. Делая мучительный, до лихорадочной дрожи выбор, Федька должна была помнить, что слово «ложная» на долгие годы, если не навсегда закроет брату её Фёдору пути для служебного продвижения. Лживить государеву грамоту — само по себе преступление. А ведь была Федька, в сущности, не собою, а братом, вместо которого и тянула... Что будут бить, она не боялась — нравственные мучения её были столь сильны, что в голову не приходилось озаботиться ещё и тем, будет бит или нет. Когда сделает она выбор...
— Истинная!
Неверный звук саданул сердце. Федька оглянулась, чтобы понять, кто кричал. И догадалась: брат! Где-то он в толпе затерялся.
— Ложная! — подала Федька свой чистый звонкий голос.
Из-за общего смятения ей пришлось повторить это ещё раз.
Глава сорок пятая
Между тем под присмотром московских стрельцов со двора Прохора Нечая начали вывозить съезжую. Стрелецкие десятники собрали своих людей и держали кучно, хотя теперь-то уж не было надобности остерегаться: никто и не думал препятствовать переезду. Громоздкие сундуки грузили на подводы общим усилием: тут и сами подьячие кряхтели, и стрельцы подставляли спины, и среди заполнивших двор ротозеев находился добросовестный помощник. Телеги одна за другой выворачивали за ворота.
Среди толпы любопытствующей, толпы растревоженной и угнетённой, молчаливо взирающей толпы, живо поддаваясь общему настроению, проскальзывал здесь, чтобы объявиться там и, не дослушав разговор, вновь исчезнуть, успевая со всеми согласиться и всюду побывать, находился везде и нигде не застревал сутулый человек, похожий на подстриженного под немца, но переодетого в русское платы турка. Это был Бахмат. Подвижность его не выглядела, однако, нарочитой. Чтобы не выделяться в толпе даже уклончивостью, стриженный под немца, но одетый в русское платье турок держал наготове два-три слова для негодования, два-три слова для вообще высказанного возражения против чрезмерно негодующих и слов пять одобрения всякому крикуну.
Сутулый наклон головы вызывался причиной душевного свойства, а не телесной: уставившись под ноги, Бахмат скрывал небезопасный для окружающих, режущий взгляд. Потому так редко позволял он себе расправить плечи и предпочитал орудовать глазами исподлобья. Так что праздничное возбуждение, которое испытывал Бахмат по поводу всеобщей смуты, проявлялось главным образом в том, что он чаще обычного крутил и дёргал пряди узкой, калачом вокруг рта бороды.