— Вижу вот, смерть моя рядом ходит, — начал он снова. — Ну... явился-таки Терюшной, двадцать недель прошло, — и ко мне в чулан. Смеётся: по здорову ли, мол, Афонька? Ай, говорю, живёшь почёсываешься, а умрёшь, так небось свербеть не станет! Давай Маньку, хрен с ней, женюсь! Смеётся: не по рылу тебе Манька ныне будет. Возьмёшь Фёколку, вдову с тремя детьми. У неё рука сохнет, покойный мужик отдавил. А давай и Фёколку, говорю! Всех давай! Давай обоих! Ну вот, и велел он Ромашке Губину, приказчику, меня расковать, чтобы я мог ожениться. Никакой поп ведь не обвенчает тебя на цепи. Расковали. Ну, а как ноги-то я почуял, так и сбежал, ничего Терюшной не успел. Фигу ему, вот ему Фёколка! Накося! — Афонька показал со знанием дела сложенный кукиш и, мало того, по-собачьи задрал ногу и скрючился, просунув кукиш под колено, чтобы уязвить Терюшного. — А вот тебе, хрена! В сраку! Вот тебе! А этого не хочешь? Этого не пробовал?!
— Я как на цепи сидел, — продолжал он затем, отдуваясь, — всё вспоминал Анютку. Анютку мою вспоминал... И думаю: хрен с ними со всеми, жив буду, вернусь к Василию Щербатому на сопас, брошусь в ноги... Так и получается, что жену я не видел больше трёх лет. И сыночка не видел.
— Сенечку? — спросила Федька.
— Да. Сенечку.
— Хороший мальчик?
Простой вопрос этот заставил Афоньку задуматься.
— А что? — пожал он плечами. — Плохой разве?.. Я ж ему и птичку купил...
Федька отвернулась и закусила губу. Она знала за собой эти приступы: небольшого толчка хватало, задевшее слух слово, голос ребёнка — и нечаянная мысль её замирала вдруг на чём-то пронзительном, вызывая беспричинную судорогу и слёзы. С этим не следовало бороться — недолго лишь переждать, глаза заблестят и просохнут, сердечная боль пойдёт теплом. Никто ничего не заметит, поправить лишь волосы у виска да провести под глазами.
Да и разговор замялся — что тут скажешь.
Так они прошли лес и долго брели по полю, прежде чем остановились у заставы. Стрелецкий десятник глянул Федькину грамоту и, не читая, махнул рукой.
Оставили полосу серых, растрескавшихся надолбов, что с перерывами окружали город на пространстве во много вёрст. Брусья, соединявшие между собой вкопанные в землю столбы, — кобылины — кое-где проломились за ветхостью и упали. Но даже такой призрачной защиты, как местами порушенные, местами недоделанные надолбы, хватало, чтобы люди располагались здесь повольготнее: пошли распаханные поля, пастбища с тощими стадами коров, коз и овец вперемешку, свежие пни... И радовали глаз отважно пробиравшиеся куда-то по своим детским надобностям малыши семи или восьми лет... А вот и родители их в поле.
Издалека ещё, вызывая неясное недоумение, притягивал взгляд корявый дуб у дороги. Вблизи можно было различить прибитые к стволу истлевшие, с обнажённой костью конечности — обрубленные по запястье руки и по колено ноги. То были несомненные уже предвестники города, признаки где-то поблизости расположившегося правосудия. Мезеня с Афонькой переглянулись и покосились исподтишка на подьячего.
Никто, однако, не обмолвился словом, молча перекрестились.
Вскоре путники оставили по левую руку мельницу у запруды. Там тюкали топорами плотники. На берегу пруда задрался в небо жеравец — поворотный шест, чтоб доставать с глубокого места воду. Выше по ручью угадывалась окружённая тыном деревня, и вот — в другую сторону, по дороге показался город, путники прибавили шагу.
Основательный, в два или три человеческих роста частокол, кое-где прорезанный башнями, окружал посад. Сам город, главное укрепление, скрывали от взора возвышавшиеся над краем частокола тесовые и соломенные кровли, главы церквей и колокольни, высокие крытые бочкой повалуши.
Ещё нельзя было разглядеть толком окон, далеко впереди зияли ворота проезжей башни, когда мирный день покрыл удар колокола. «Бум!» — томительно замирая, покатился над полем его гулкий глас, и другой — вдогонку. Зачастили тревожные в своём упорстве удары — всполох.
— Пожар? — молвил Мезеня, вглядываясь в неровный гребень города.
Но это был не пожар. Мальчишки со свиньями, девчонки с гусями поспешно гнали птицу и скот к воротам. Коровы, овцы, козы — всё мычало, блеяло и ревело; тяжёлой рысью, неуклюжим махом, разбегаясь в бестолковых метаниях, скот стекался всё же к мостам через ров. Лаяли собаки, мельтешили люди.
— Гони! — бросил Афонька, вспрыгивая на телегу.
Приглядываться да озираться больше не приходилось. Всполошный колокол бил, будто сваи вколачивал, — зыбкой трясиной дрожал в душе страх. Мезеня выругался, окинув злобным взглядом немощную казацкую клячу, живо вскарабкалась на телегу Федька, — лошадь, ощущая, как сгрузились оглобли, замедлила было шаг — да куда там!
— Ты у меня! — взрычал Мезеня и обрушил вдоль хребта кнут. Несостоявшаяся Савраска рванула, преодолевая в суставах боль. Стоя на дребезжащей телеге, возчик лупил без устали, и Савраска, дико выгнув шею — здоровым глазом к дороге, понесла вскачь, что бывало с ней по нынешним временам разве во сне!
— Вот они! — выпалил Афонька.