Он приехал на Октябрьскую и видел прорыв сквозь железную стенку щитов и касок. Он со всеми бежал по Крымскому мосту, изогнутому, как арбузная корка, где милиционеры, побросав щиты и дубинки, виновато жались по краям, у перил, серые. А на воде жирно и радужно плыли пятна бензина.
Тот прыжок был крестообразен и уже заключал в себе обреченность казни. Сломали первый барьер, и дальше река людская хлынула неостановимо, а водная Москва-река текла наперерез под ними, перпендикулярная их бегу, — вот и получался крест. Ваня поспешал, он стремился попасть вперед, ближе к передовой. На Смоленской площади возле замка МИДа началась жестокая сеча. Какой-то паренек отскочил, пятернями накрывая лицо, умываясь ручьем крови. Под ноги ему с тоскливым звоном упала лыжная палка. Ваня подобрал ее и, вложив в свой бросок неисчерпаемую жажду чуда, метнул, как копье, в серые, темные, зеленоватые толщи препятствия. «Переправа, переправа…» — тамтамом стучало в висках. Народ ломил, теснил, давил… Под руками народа-исполина расступались военные грузовики. Один такой грузовик с брезентовым кузовом и засевшими битком солдатами, бешено взревел и пронесся через гущу людей, на ходу скосив девушку. Она упала и лежала без лица. И ее, в розовой дутой курточке и чернильной кофте, и с толстой серебряной цепочкой, и страшной мясной клубничиной вместо лица, обходили, благоговейно замедляя шаг.
Русская студентка, приехавшая из Таджикистана поддержать тех, кто «за русских», — узнал Иван позднее биографию этой первой жертвы.
Возле мэрии, стеклянной книги, застрекотали выстрелы. Они бежали, пригибаясь, по ним, — видать, прицельно, по самым крепким, — лупил пулемет. Споткнулся и замер дюжий парубок, поскользнулся на выстреле и рухнул мужик с гусарскими солнечными усами и в военном берете. Его подхватили, понесли дальше, с дико бледными подушками щек. Но они прорвались. Кто-то перегрыз стальные кольца колючей проволоки кусачками (заранее припасенными: вот она, вера в светлый час победы). Так буржуй перерезает ленточку на открытии казино, так простой человек в погожий денек третьего октября размыкал жуткую спираль Бруно и кидался на немытую, костром пропахшую шею своему брату-баррикаднику, изможденному неделей изоляции. Братания. Митинг бедных, блаженных исполинов. Отряд автоматчиков перескочил из Белого дома в стеклянную книгу мэрии: ведь оттуда стрекотал пулемет по людям. И вот, мэрия уже взята. А на площади — мегафонный клекот, истовый призыв идти в Останкино, чтобы получить желанный эфир на телевиденье. И все ловят кайф победы, и приплясывают, и хохочут, кто-то растянул гармошку, небо светло-синее, слащавое, обманчивое, коварное, словно кругом весна, а не преддверие зимы.
— Мы въедем в Кремль и отдадим под суд узурпатора! — кричит профессор-кавказец, глава Парламента.
И толпа отвечает единогласным: «Ура!» — и свистом радости, каким птица свистит от избытка сил. Ваня в толпе. Заглядываясь в зеркальные, голубые стекла белого здания, он свистит, визжит и, уже свистя и визжа, вдруг понимает, что он наделал.
На следующее утро он сидел дома, продутый ветром, родители в гостиной смотрели прямую трансляцию. Очередной танк лихо прокатил набережной, встал бочком, ствол дернулся, вспышка, и очередное окно выблевало седой колючий колтун дыма. Черные дымные провалы, золотые часы, остановившиеся на башенке дома. Ваня отворачивался и выходил из гостиной, пил горячий чай на кухне. Все было ясно.
— Еще поп нас загрузил… — вспомнил Ефремов, широко улыбаясь и показав лукавую расщелину между передними зубами.
— Чего за поп? — спросил Пожарский.
— Да ваш, тутошний. На приеме у митрополита.
— Отец Петр, — догадался губернатор. — Наглый. Я бы давно на него укорот нашел. Но слышал, наверно, икона у него мироточивая.
— Боязно?
— Да иди ты со своим «боязно»… Пиар для области какой! Святыня масло изливает. А он вроде менеджер по этому пиару. Не трогаю я его пока. Терплю дурака.
— А чудо это настоящее? — спросил Ваня.
— Да вроде, — равнодушно сказал губернатор.
Доужинали. Пожарский с пляшущими желваками, угловатый, как скрипичный футляр, прощался кисло и скрипуче и щурился до того, что губы его задирала странная морщинистая улыбка. Мэр, пунцовый и корявый, ойкал и, пожимая правой всем руки, левой с энтузиазмом рубил воздух. Ефремов мягко помахивал уходящим ладошкой, выкатив огромный живот. Казалось, депутат состоял из двух дорожных предметов, незаменимых для пилигрима: круглого чемодана живота и изогнутой сочной щетки усов.
Так бывает, подумал Ваня, алкоголь чудесно делает из человека карикатуру и заостряет его свойства: вялый повисает тряпкой, энергичный трясется, словно кузнечик на игле, длинный бьет затылком в потолок, коротышка уходит под стол, бас гремит, как медвежья пещера, писк разъедает слух, как рану соль, в носатом проклевывается Буратино, у бровастого волосяной оползень хоронит глаза, — все человечьи черты спирт дает жгучими и мощными, как будто наложили сверху прозрачное стекло увеличения.