Залпом выпив водку, я принял из рук канареечного господина самопишущее перо и углубился в работу. Сначала слова никак не хотели слушаться, но потом заунывные звуки органа подхватили меня, понесли, и подходящий текст был готов буквально через десять минут.
К этому времени бородатый певец исчез. Я не заметил момента его ухода со сцены, потому что музыка все время продолжала звучать. Это было очень странно – играл целый невидимый оркестр, минимум из десяти инструментов, но музыкантов не было видно. Причем это явно было не радио, к которому я привык в лечебнице, и не граммофонная запись – звук был очень чистым и, несомненно, живым. Моя растерянность прошла, когда я догадался, что это действует принесенная половым смесь. Я стал вслушиваться в музыку и вдруг четко различил фразу на английском языке, которую хриплый голос пропел где-то совсем рядом с моим ухом:
Я вздрогнул.
Это и был знак, которого я ждал. Ясно это было по словам «miracle», «drum»[8] (это, бесспорно, относилось к Котовскому) и «bagel» (тут ни в каких комментариях не было нужды). Правда, певец, кажется, не вполне владел английским – он произносил «bagel»[9] как «bugle»[10], но это было неважно. Сидеть дальше в этом прокуренном зале не имело смысла. Я встал и, покачиваясь, неторопливо поплыл к сцене через пульсирующий аквариум зала.
Музыка стихла, что было очень кстати. Забравшись на эстраду, я облокотился на органчик, затянувший в ответ протяжную ноту неприятного тембра, и оглядел напряженно затихший зал. Публика была самая разношерстная, но больше всего было, как это обычно случается в истории человечества, свинорылых спекулянтов и дорого одетых блядей. Все лица, которые я видел, как бы сливались в одно лицо, одновременно заискивающее и наглое, замершее в гримасе подобострастного самодовольства, – и это, без всяких сомнений, было лицо старухи-процентщицы, развоплощенной, но по-прежнему живой. У закрывавшей вход портьеры появилось несколько похожих на переодетых матросов парней с румяными от мороза щеками; канареечный господин что-то быстро залопотал, кивая в мою сторону головой.
Убрав локоть с гудящего органчика, я поднес к глазам исписанную салфетку, откашлялся и, в своей прежней манере, никак совершенно не интонируя, а только делая короткие паузы между катернами, прочел:
Вечное невозвращение
С этими словами я поднял жербуновскую ручку и выстрелил в люстру. Она лопнула, как елочная игрушка, и под потолком полыхнуло ослепительным электрическим огнем. Зал погрузился во тьму, и сразу же у двери, где стоял канареечный господин и румяные парни, засверкали вспышки выстрелов. Я упал на четвереньки и медленно пополз вдоль края эстрады, морщась от нестерпимого грохота. В противоположном конце зала тоже начали стрелять, причем сразу из нескольких стволов, и от стальной двери в зал полетели веселые новогодние искры рикошетов. Я сообразил, что ползти надо не вдоль края эстрады, а к кулисам, и повернул на девяносто градусов.