– Золотая удача, – ответил я, – это когда особый взлет свободной мысли дает возможность увидеть красоту жизни. Я понятно выражаюсь?
– О да, – сказал барон. – Если бы все выражались так понятно и по существу. Как это вы пришли к такой отточенности формулировок?
– Это из моего сна, – ответил я, – точнее сказать, из моего кошмара. Эти странные слова я запомнил совершенно точно. Они были записаны в большой тетради из дома умалишенных, которую я листал в этом сне, – а листал я ее потому, что там должно было быть что-то очень важное обо мне.
– Да, – сказал барон, поворачивая вправо (при этом карусель огней вокруг нас совершила какое-то боковое сальто), – очень хорошо, что вы сами об этом заговорили. Вы здесь находитесь именно потому, что Чапаев просил меня объяснить вам одну вещь. Собственно, нельзя сказать, что он просил меня объяснить что-то особое, чего он не мог бы сказать сам. Он вам все уже сказал – последний раз по дороге сюда. Но вы до сих пор отчего-то думаете, что мир ваших снов менее реален, чем то пространство, где вы пьянствуете с Чапаевым в баньке.
– Вы правы, – сказал я.
Барон резко остановился, и сразу же замерла пляска огней вокруг. Я заметил, что огни костров приобрели какой-то тревожный красноватый оттенок.
– Но отчего вы так думаете? – спросил он.
– Да хотя бы оттого, что в конце концов я возвращаюсь в реальный мир, – сказал я. – Туда, где я, по вашему выражению, пьянствую с Чапаевым в баньке. Нет, на интеллектуальном уровне я хорошо понимаю, что вы хотите сказать. Больше того, я даже замечал, что в тот момент, когда кошмар снится, он настолько реален, что нет никакой возможности понять, что это всего лишь сон. Можно так же трогать предметы, щипать себя…
– Но тогда каким образом вы отличаете сон от бодрствования? – спросил барон.
– А таким, что когда я бодрствую, у меня есть четкое и недвусмысленное ощущение реальности происходящего. Вот как сейчас.
– А сейчас, значит, оно у вас есть? – спросил барон.
– В общем, да, – сказал я с некоторой растерянностью. – Хотя ситуация, надо признать, необычная.
– Чапаев попросил меня взять вас с собой, чтобы вы хоть раз оказались в месте, которое не имеет никакого отношения ни к вашим кошмарам о доме умалишенных, ни к вашим кошмарам о Чапаеве, – сказал барон. – Внимательно поглядите вокруг. В этом месте оба ваших навязчивых сна одинаково иллюзорны. Стоит мне бросить вас у костра одного, и вы поймете, о чем я говорю.
Барон замолчал, словно давая мне время прочувствовать эту жуткую перспективу. Я медленно оглядел черноту с бесчисленными точками недостижимых огней. Он был прав. Где были Чапаев и Анна? Где был зыбкий ночной мир с кафельными стенами и рассыпающимися в прах бюстами Аристотеля? Сейчас их не было нигде, и, больше того, я знал, точно знал, что нет никакого места, где они могли бы существовать, потому что я, именно я, стоявший рядом с этим непонятным человеком (да и человеком ли?), и был той возможностью, тем единственным способом, которым все эти психбольницы и гражданские войны приходили в мир. И то же самое относилось к этому мрачному лимбо, к его перепуганным обитателям и к его высокому суровому часовому – все они существовали только потому, что существовал я.
– Мне кажется, – сказал я, – я понимаю.
Юнгерн с сомнением посмотрел на меня.
– Что же именно вы понимаете?
Вдруг сзади до нас донесся дикий крик:
– Я! Я! Я! Я!
Мы одновременно обернулись.
Недалеко от нас – метрах в тридцати или сорока – горел костер. Но он выглядел совсем не так, как остальные. Во-первых, совсем другим был цвет пламени – оно было тусклым, и от него шел дым. Во-вторых, в костре что-то трещало, и от него в разные стороны летели искры. И, в-третьих, этот костер выбивался из строгой линейной планировки остальных огней – он явно горел в неположенном месте.
– А ну-ка пойдемте посмотрим, – пробормотал Юнгерн и рванул меня за рукав.
Люди, сидевшие у костра, совсем не походили на остальных подопечных барона. Их было четверо; самым беспокойным был жирный детина в ядовито-розовом пиджаке, с ежиком каштановых волос на голове, напоминавшей небольшое пушечное ядро. Он сидел на земле, обхватив себя руками так, словно собственное тело вызывало в нем непристойную страсть, и не переставая вопил:
– Я! Я! Я!