— Да ежели бы не солнышко ваше утлое, зеленушное, не шуметь бы вашему лесу; кабы не лучи палящие, стыть бы вашему ручью льдом неколотым; в холоду–ночи и стена ваша рассыпалась бы, потому как блевотина непотребная без солнца не высохла бы… Да что там говорить! Над всеми богами бог — светило ясное, так что все ваши остальные идолы — придумка никчемная, похерил бы я их на вашем месте.
Мади обвела широко раскрытыми глазами потемневший двор, почему‑то едва слышно прошептала:
— Крамольные речи держишь ты, господин мой Гарпогар, а пирлипели почему‑то не гневаются, светом не наливаются…
— Должно, дождь собирается, — предположила Махида, запрокидывая голову, чтобы оглядеть небо. — Вот они и жмутся ко мне под крышу, привыкли, что ее и градом не пробивает.
Она демонстративно зевнула — как показалось Харру, намекая подружке на то, что ей пора бы и честь знать.
Упоминание о дожде навело менестреля, против воли что‑то чересчур разговорившегося, на более практические мысли:
— Коли дождь–косохлест намечается, не худо бы подумать, чем согреться. Не разживешься ли; Махидушка, кувшинчиком чего покрепче, чем твоя ушица? Да к бабке загляни, голову рыбью снеси! А меня пока твоя подруженька развлечет…
Махида презрительно выпятила нижнюю губу, отчего не стала привлекательнее, а Мади спокойно заметила:
— Развлечь тебя я, господин мой, не сумею. На то у тебя Махида. Но если позволишь, спрошу тебя еще кое о чем.
— Красивая ты девка, ну прямо как писаная. А вот что настырная, так учти, мужики тебя за то любить не будут.
— Мне этого не надобно, господин мой.
И опять в ее голосе было столько неподдельной кротости, что Харр, кобель неисправимый, искренне ее пожалел — с таким нравом и в девках остаться недолго, скорбной нетелью весь свой век прокуковать.
— Да ладно уж, спрашивай, пока Махида нам кувшинчик промышлять будет.
— Ну–ну, чешите языки, — высокомерно обронила та, исчезая за дверной циновкой.
Харр взял себе на зарубку, что она слишком часто теряет почтение к нему, благородному рыцарю по–Харраде, и начинает обращаться с ним, как со своими завсегдатаями.
Мади приманила на руку слетевшую было рыжую пирль, и Харр, никогда не любивший насекомых тварей, весьма досаждавших ему на степных дорогах, невольно залюбовался переливами солнечно–рыжих крылышек, не перестававших меленько трепетать даже тогда, когда эта букаха опускалась на твердую поверхность. Ему никак не удавалось сосчитать, сколько же у нее крыльев: два или четыре. Просто дрожал маленький незлобивый огонек, и глядеть на него было и забавно, и чуточку тревожно.
— Скажи, господин мой, много странствовавший, всегда ли на твоей земле был только один бог? — спросила Мади тихо, но так серьезно, словно это не было праздным любопытством.
Харр задумчиво почесал волосатую грудь, так что тихохонько брякнули стеклянные бусы:
— Вообще‑то про это надо бы сибиллу какого‑нибудь попытать, они, дармоеды, долгонько живут… Но вроде поклонялись на разных дорогах где птицам, где зверью, где хлебу. Вон анделисовы пустыни, что для вещих птиц понастроены, с давних времен возле каждого города стоят. На Оцмаровой дороге ежели съедят какую‑нибудь дичинку, тут же колобок глиняный катают и втыкают в него косточки — жертва богу охоты и добычи. Светильники в прощальных воротах зажигают, стараются, чтоб ни один огонек не дрогнул — тогда ветряной бог до следующего стойбища ни смерча, ни урагана не нашлет. А вот на Лилилиеровой дороге еще недавно, говорят, на деревьях струны натягивали, чтобы листья, за них задевая, услаждали небо звуками причудливыми, за то и прозвали Лиля Князем Нежных Небес. Но только все равно выше солнца нет ничего па свете, оно — и бог, и причина, и сила всего сущего.
— Крепко ты веришь, господин мой…
— Та вера крепка, которой разум сопутствует, но это, обратно же, не женского ума дело.
Мади помолчала, потом проговорила — тихо, но убежденно:
— Я так не думаю, господин мой Гарпогар.
Харр глянул на нее с изумлением и вдруг почувствовал, что кого‑то она ему напоминает. Но слишком много женских лиц теснилось в его многогрешной памяти, чтобы вот так, с лета, припомнить — кого.
— Сколько дорог переходил, что вдоль, что поперек, — нигде не видывал, чтобы бабы с богами якшались. Дело женское — мужика привечать–ублажать да себя холить, обратно же ему на погляд. Вон Махиду хоть возьми: с лица, я б сказал… ну да не о том, а то еще наябедничаешь ей по бабьему вашему обычаю. Но ты сочти, на каждой руке у нее по пятку запястий, да на ногах по два, да вокруг ушей обвязки бисерные, на каждой косице шарик смоляной благовонный. Теперь на себя глянь: сирота непривеченная. Или дед твой скуп?
— Иофф не скуп, бережлив он и меня ни к чему не приневоливает. Только не любит, когда я к Махиде захаживаю.
— Ну, ясное дело — ты у нее женскому обряду научиться можешь. И поторапливайся, девонька, потому как хоть и глядеть на тебя любо–дорого, а ведь всякий мужик из вас двоих Махиду выберет. Помрет твой дед, и останешься ты одна, как перст.