Она медленно опустила руки и смущенно переступила с ноги на ногу. Она не то чтобы испугалась или смутилась нескромностью своего костюма — нет, в ней на миг вспыхнуло то магическое внутреннее зрение, которое изредка дает возможность людям заглянуть в свое будущее. И она поняла, что такой невесомо–счастливой, как минуту назад, ей не быть уже никогда.
Босые ступни примерзли к черепаховой столешнице.
— Ну вот, — проговорила она, стараясь хотя бы сохранить капризный тон прежней Царевны Будур, — ты все испортил. Разве порядочные люди подглядывают за женщинами, которые раздеваются?
Но он, казалось, даже не слышал ее голоса.
— Ты спрашивала меня, делла–уэлла, почему именно ты? — Он судорожно рванул занавес, и за ним открылось чудовищных размеров зеркало, чуть затуманенное небрежностью полировки. — Смотри же!
Раздался короткий свист, словно подозвали собаку, и тотчас же весь сонм пепельно–воздушных прислужниц сбросил свои одеяния. И девушка увидела себя, залитую медвяными предзакатными лучами, — живой взметнувшийся огонь меж задымленных холодных угольков, пламенная птица Феникс среди серых воробьев… Ну почему, почему Скюз не видит ее сейчас — такую?
Но вместо младенчески–голубых очей джасперянина на нее глядели цепенящие ужасом глаза хищника, в глубине которых мерцали фосфорические блики, и ей не пришло па ум сравнить их с плотоядным огнем тигриного или волчьего взгляда, потому что она знала: нет во Вселенной страшнее хищника, чем человек.
“Никогда не показывай зверю, что ты его боишься, — всплыли в памяти наставления отца. — Не можешь нападать — обороняйся без страха. Страх — всегда брешь в защите”.
— Я хочу увидеть, князь, как они танцуют’ — Это просто счастье, что она не успела выдворить “этот кордебалет”. Пока вокруг такое сонмище обнаженных гурий, бояться нечего.
Теперь, похоже, Оцмар ее услышал — он бросил одно коротенькое непонятное слово, и обнаженные пепельнокожие красавицы закружились в нестройном танце. Приблизившись к девушке, все еще стоявшей на своем пьедестале из боязни оказаться с Оцмаром лицом к лицу, они склонялись, касаясь лбом колена, и, устремившись к окну, вспархивали на резные перильца, заменявшие подоконник, и стремительно ускользали по невидимой отсюда наружной лестнице. Ничего себе танец. И хламидки свои не подобрали, если придется бежать, можно поскользнуться.
— Мне нестерпимо знать, что кто‑то, кроме меня, осмеливается глядеть на тебя, делла–уэлла, — даже солнце, которому принадлежит все живое! — В его высоком, срывающемся голосе звенела такая страстная ненасытность, что девушка невольно съежилась и присела на шероховатый черепаховый панцирь столешницы, обхватив колени руками. Увидела в зеркале собственное отражение, горько усмехнулась: ну прямо персик на эшафоте. И — то ли зеркало мутнело, то ли в комнате сгущалась нерукотворная мгла, но теперь загорелое тело девушки не светилось, подобно юному взлетному огню, а тускло рдело бессильным угольком.
В этой неотвратимо надвигающейся пелене мрака были столько чужой, удушающей воли, что она сорвалась с места и бросилась к окну с отчаянным криком: “Гуен, Гуен!” — и с размаху ударилась в упругую поверхность тяжелого полупрозрачного занавеса, наглухо замыкающего оконный проем. Смутные контуры города–дворца угадывались за его янтарно–дымчатой и совершенно непроницаемой стеной, но теперь над всем этим хаосом башен, куполов и простирающих руки к солнцу белесых статуй навис начертанный на занавесе всадник с диковинным мечом, напоминающим хвост кометы, на бешеном единороге, вонзающем свой загнутый книзу рог в собственную грудь.
Девушка мягко развернулась, словно готовясь к прыжку. “Не загоняй зверя в угол, — говорил отец, — это утраивает его силы. Бей его, когда он на свободном пространстве”.
Теперь загоняли в угол ее.
— Ну, и долго ты собираешься держать меня взаперти? — проговорила она тоном, не сулящим ничего хорошего.
— Ты не взаперти, делла–уэлла. Ты в своем городе и вольна распоряжаться всем, что дышит и что растет, что вырублено в скалах и выращено среди трав, что уловлено в струях ветра и что поднято с озерного дна…
— Спасибо, не надо. Если ты такой добрый, то найди мне белокожего малыша — и расстанемся по–хорошему. У меня тоже, знаешь, нервы па пределе.
— Подарки не возвращаются, делла–уэлла. Этот город — твой…
— Да что ты заладил — твой, твой… Не нужен мне, не нужен, не нужен! Гори он синим огнем!
Он дернул головой, словно его ударили по лицу, и, резко отвернувшись, прижался лбом к зеркалу. Тугая, напряженная тишина не просто повисла — она нарастала, как может нарастать только звук; никогда не испытывавшая приступов клаустрофобии, девушка задыхалась от гнетущего ощущения сдвигающихся стен. Она невольно повернулась к принцессе, как бы прося у нее поддержки, и натолкнулась на острый, почти ненавидящий взгляд. “Да что же ты делаешь, что ты творишь, капризная самовлюбленная дура, — читалось в этом взгляде. — Сейчас он вышвырнет нас из дворца, и кто нам тогда поможет искать моего сына?”